За это я был ему искренне благодарен, поскольку щелкать на клавишах калькулятора можно было любой рукой. И я принялся считать. Делал это нарочито медленно и скрупулезно, по несколько раз пересчитывая каждый результат. Потому что я чувствовал: пока считаю, работаю. Как только подсчеты будут закончены, опять станет нечего делать, и голову полезут тоскливые мысли. Странное дело: пока был здоров, работой я никогда не перегружался и всегда искал возможность полениться, если уж честно говорить самому себе. А сейчас безделье стало страшить. Точно работа была единственной ниточкой, привязывавшей к жизни. С пятнадцатого сентября я отправлялся в отпуск. Он был запланирован еще давно, когда никто даже не небе, не догадывался о моей судьбе, и мы с Инной — подумать только, какое уже невозможное сочетание «мы с Инной»… — собирались съездить куда-нибудь отдохнуть. Потому что ее аспирантский режим был достаточно свободен и она всегда могла договориться с шефом насчет отлучки. Теперь же Инна была далеко, а я находился в отнюдь не отпускном состоянии.
* * *
А Саша Лавров был по-прежнему мрачен. Это меня удивляло: не имея собственного опыта, я все-таки знал, что колхозные романы забываются и проходят без следа недели через три по возвращении. Но он, похоже, никак не мог примириться с настоящим.
Однажды я пришел с обеда раньше всех и невольно услышал обрывок его разговора: телефон у нас стоял на тумбочке за ненужным кульманом, и он не заметил меня.
— Оля… — непривычным, умоляющим тоном говорил он. — Ну пожалуйста… ну Оль… Я очень тебя прошу, давай… Я вышел из комнаты, постаравшись сделать это бесшумно. Мне было до невозможности жалко Лаврова. Потому что он казался мне таким же потерянным, как и я сам. Хоть и по другой причине.
* * *
Как-то раз к нам пришел Славка и, ни слова ни говоря, выложил на мой стол большой черный пакет. Я сразу не понял, что это такое. Потом вспомнил, что в колхозе Славка носил с собой маленький, почти игрушечный пластмассовый фотоаппарат, который и назывался как-то несерьезно — то ли «Салют», то ли «Привет». И постоянно щелкал им, только никто не верил, что получится. Но, как видно что-то все-таки получилось.
Славка вытряхнул и разложил по столу очень маленькие, но четкие фотографии. Я стал их рассматривать, по одной поднося к глазам. И мне казалось, что я падаю без парашюта.
Мы на берегу у речки. Кучей стоим. А вот Катя рядом со мной — я и не помню даже, что он нас так фотографировал. Вот сидим у костра; у меня рот приоткрыт, значит — пою. Я у АВМ с кучей травы на вилах. А вот я у измельчителя, забрасываю охапку в его пасть. Сидим в столовой — я бородатый, рядом Володя, с другой стороны — Катя. Опять Катя… Мы со Славкой обнявшись — кто-то щелкнул нас с ним; вероятно, Костя. Мы сидим на скамеечке у автобуса, режемся в карты, Степан смотрит искоса и очень хитро. Мы со Степаном в обнимку, рядом дядя Федя, кепку с головы стащил. Не помню, когда это я со Степаном обнимался… Хулиганская фотография — спящая Вика на полянке возле кострища, лежит почти голая, ветер сдвинул полотенце… И опять у реки, я по пояс в воде, кругом фонтан брызг.
И еще было несколько цветных слайдов. Это снимал уже не Славка, а кто-то из ребят. Белые палатки, неизменная рыжая Вика, я с гитарой, кусок чьей-то ноги и вечер. Синеющий вечер, сиреневая дымка, красное солнце, падающее в провал между островом и горой… Я сжал виски руками. Господи — неужели все это было?
* * *
А потом однажды вечером дома раздался звонок в дверь. Я открыл, не глядя, тем более, в нашей двери не было глазка. На пороге стояла мама…
Вот уж кого я ждал увидеть меньше всего — хотя, как мгновенно успело пронестись у меня в голове, не был у родителей больше трех месяцев.
Если бы встреча была запланированной, я забинтовал бы руку, чтоб оттянуть открытие. Но сейчас мама застала меня совершенно врасплох. Я даже не успел спрятать руку за спину.
— Так, — сказала она. — Признавайся, что у тебя случилось? Почему ты к нам глаз не кажешь?
Мамина проницательность, к которой я должен был привыкнуть за двадцать пять лет, в очередной раз сразила меня наповал. Я покорно протянул ей искалеченную руку.
Была немая сцена. Впрочем, немой оставалась недолго. Мама начала разбирательство, в результате которого, как я и предполагал, причиной всех бед оказались моя женитьба и уход из родительского дома. Когда мама, словно угадывая абсолютно все, спросила меня, почему дома нет Инны, я вынужден был признаться, что моя жена уехала на стажировку в Москву. Накал страстей достиг такого градуса, что мне хотелось уйти даже из своего дома. Причем, как всегда, парадокс ситуации заключался в том, что каждая отдельная мамина фраза была абсолютно правильной, но по отношению ко мне и в целом все получалось так надоедливо, ужасно и несправедливо, что в самом деле единственным выходом оставалось куда-то бежать. Хотя теперь я уже и не знал, куда.
Мама стала настаивать, чтобы на время отсутствия Инны я переехал жить к ним, где получу должный уход: чистую одежду, еду, и так далее. При одной мысли о возврате к родителям мне стало плохо, я знал, что лучше буду жить один, ходить черт знает в каком виде и голодать, нежели провести с мамой хотя бы два дня. Я изо всех сил сдерживался, чтобы не разругаться с ней всерьез, поскольку знал — будет еще хуже.
Когда наконец ушла, я заметил, что у меня трясутся руки. Достал бутылку водки — к счастью, она была спрятана в буфет, иначе я получил бы еще и за пьянство — и налил большую рюмку. Вообще после отъезда Инны я стал прикладываться к водке почти ежедневно. Правда, пил не по стакану, а всего лишь по паре стопок. Но сейчас бутылка оказалась последней. Я подумал, что вот, скоро придется идти по магазинам, искать водку — и налил себе еще. На следующий вечер родители пришли уже вдвоем. Зачем мама притащила отца, чью реакцию можно было прекрасно предугадать, я не знаю. При виде моей руки у него начался сердечный приступ. У нас в доме, естественно, не было никаких нужных средств. Я хотел вызывать «скорую». Но отец отлежался на кровати и сказал, что ему лучше. Я все-таки очень волновался и отвез их обратно на такси. Стоило мне перешагнуть порог квартиры, в которой я родился и девятнадцать лет терпел уничтожающий мамин гнет, мне самому стало так плохо, что захотелось скорее отсюда бежать. Мама пыталась воспользоваться случаем и оставить меня ночевать. С большим трудом мне удалось вырваться.
Вернувшись домой, я вдруг понял, что все-таки в моей жизни есть что-то положительное. Лучше жить совершенно одному, чем с моей мамой… Я опять налил себе водки. Выпив, вдруг подумал, что завтра мама наверняка придет опять, а послезавтра, вероятно, приведет отлежавшегося отца. И своими ежедневными визитами — делаемыми в лучших побуждениях, с целью заботы обо мне — полностью отравит мое существование.
На следующий день я позвонил родителям и бодро наврал, что ухожу в отпуск, что профком дал путевку в санаторий и я уезжаю, поэтому мама может не беспокоиться, и так далее. Это должно было меня обезопасить.
* * *
А время отпуска в самом деле подошло.