На следующее утро было пасмурно, по небу ползли низкие рваные тучи, то и дело принимался накрапывать дождь. С утра, позавтракав, мы глухо спали по своим палаткам, набирая упущенную норму. Потом опять вяло сидели на кухне, нехотя слушали хрипнущий магнитофон, лениво переговаривались. Володя и Аркашка резались в подкидного дурака. Катя со Славкой, раздобыв где-то листок клетчатой бумаги, играли в морской бой. Вика молча читала толстую растрепанную книжку. Мне не хотелось играть ни в дурака, ни в морской бой, ни даже на гитаре. Не хотелось вообще ничего, и на работу ехать — тем более. Меня вдруг одолела темная, ненастная апатия. Я думал об Инне — почему-то представил, что у нее сейчас светит солнце, и ей хорошо и приятно в летней биологической компании. И вдруг понял, что уже не помню, когда в последний раз слышал ее голос. Или получал от нее: письмо раньше она писала мне время о времени, отправляя почту с оказией в ближайший районный центр. Наверняка и сейчас она тоже могла бы отправить мне письмо даже с Дальнего Востока, ведь экспедиция, без сомнения, снаряжала посыльных в какой-нибудь город. Но, видно, было не до меня: диссертация захватила ее всю… От мыслей о жене мне стало грустно и пусто на душе. Я смотрел на весело смеющихся Катю и Славку, которые, судя по всему, действительно наслаждались обществом друг друга даже над листком морского боя, и мне делалось все грустнее. Я отвернулся, смотрел на мокрый луг, и мне не верилось, что еще вчера мы шли по нему, залитому солнцем до краев…
А ближе к вечеру ударил настоящий ливень. Не придется нам нынче работать, думал я: АВМ не имел навеса, и под дождем на нем не работали, поскольку мокрая мука быстро загнивала в мешках. Но к приезду грузовика дождь прекратился. Когда мы приехали к агрегату, уже светило солнце и дядя Федя, матерясь, разжигал давно остывшую форсунку. У первой смены был такой довольный вид, будто они весь день спали на куче мешков под бункером: скорее всего, это соответствовало действительности. На площадке высилась гора непереработанной травы. Сильно мокрая, она уже начала «гореть»: зеленая масса дымилась и обжигала ноги через сапоги. Мы принялись за работу напряженно и споро. Аркашка не отлынивал, но так ругался каждую минуту, что без него дело пошло бы, наверное, быстрее.
— Слышьте, мужики, — сдвинув набок кепку, виновато сказал дядя Федя, когда мы трое — Славка, Володя и я — отдыхали на подножке автобуса. — Придется вам сегодня чуть подольше поработать, а то трава за ночь перегорит вся к такой-то матери. Вы как насчет этого, а?
Мы со Славкой промолчали, а Володя ответил за всех:
— Надо, так надо.
Прекрасное и беспощадное слово «надо». Надо, так надо, и все ясно. И мы пахали, вкалывали, ломили… Какие еще слова годились, чтоб охарактеризовать нашу работу? Как надо, раз было надо… Сырая трава сделалась чертовски тяжелой, и Степан, уже собравшийся уезжать, посоветовал нам включить измельчитель. Как-никак, он стоял на полпути к бункеру. Масса и так была достаточно мелкой — жуткий аппарат ревел практически на холостом ходу, прогоняя через себя травяную кашу. Страшно, как загнанный зверь, иногда захлебываясь сырым вязким месивом — но все-таки без устали кидал в бункер зеленую кашу.
После двухсотого мешка мы сбились со счета. И дали еще, наверное, штук пятьдесят. Шофер приехал, как обычно, в одиннадцать часов, но на площадке оставалась трава, и мы продолжали работать. Аркашка подошел к Володе и хотел сказать, что пора ехать в лагерь — Володя тихо послал его, и он умолк. Мы устали, как сволочи, но не ощущали ничего, словно открыли второе дыхание. Нами овладел злой азарт горячей работы, настоящей битвы. Битвы за траву. За травяную муку. За корм — а значит, за мясо и молоко. За жизнь… И мы вламывали так, будто делали главное, единственное и последнее дело своей жизни.
Шофер терпеливо ждал. Около часу ночи остатки травы ушли из бункера и дядя Федя торжественно завернул кран, прекращая подачу солярки. Агрегат грохотал еще минут пятнадцать. Потом остановились визгливые цепи, замер огромный барабан; падая на басовую ноту, умолк вой дробилки. И на нас обрушилась тишина. Необъятная, хрустальная тишина, пробиваемая лишь тонким стрекотом сверчков. Погас прожектор. И только тут мы почувствовали, как адски, нечеловечески устали. Мы дотащились до грузовика, растолкали мертво спавшего шофера и с трудом перевалились через борт…
Машина ехала сквозь черноту ночи по неровному проселку, гоня перед собой желтое световое пятно. Мы уже не стояли и даже не сидели на корточках — а лежали, прислонясь к ребрам. На ухабах кузов подкидывало и мы бились обо все, что торчало. Но боли не чувствовалось. Не чувствовалось вообще ничего, только свинцовая тяжесть усталости.
Дорога, переезд, деревня, кладбище, паром… В лагере у костра шли танцы. Кто-то радостно закричал, увидев грузовик, кто-то даже выбежал навстречу. Мы ничего не видели кругом себя. С закрытыми глазами вывалились из кузова, приняли на кухне по паре кружек остывшего молока — больше ничего уже не хотелось — и повалились по палаткам. Костер, песни, танцы, ночные разговоры — все это было сегодня не для нас.
Я, правда, боролся с усталостью лишних пять минут: дополз до реки, чтоб немного освежиться. Но едва ступил в воду, как понял, что сейчас же немедленно усну и течение меня унесет… Я окунулся пару раз, смывая с себя пыль, добрел до палатки, упал поверх спальника: сил забираться в него уже не осталось — и мгновенно уснул тяжелым, пустым сном рабочего человека…
Меня, как обычно, разбудили, крики журавлей. Я выбрался из палатки. Было так рано, что не еще поднялись даже поварихи. Мне не хотелось возвращаться в душную сырость. Журавли кричали совсем близко, маня своей иллюзорной доступностью. Я вспомнил, как в первый день мы собирались смотреть их со Славкой. Теперь, судя по всему, ему было уже не до журавлей и не до наших с ним тихих прогулок. Вика, как ни досадно, оказалась права, они с Катей существовали лишь вдвоем друг для друга, то грустно. И мы с ними так и не успели сходить за журавлями. И я решил пойти один. Тем более, теперь я уже знал путь на большой луг, а они кричали, судя по всему, именно там, где несколько дней назад передо мной сияла белоснежная Викина грудь. Так давно, словно в прежней жизни.
Я нашел ту тропку, по которой вела меня Вика. И, разведя пышные султаны лабазника, оказался на твердой земле большого луга. Там, чуть дальше черемухи, под которой я спал, на стерне стояли журавли. Их было четыре. Большие серые птицы топтались, переходя с места на место, кланялись длинными шеями, взмахивали и хлопали крыльями. И непрерывно, попеременно кричали. Громко, протяжно и тревожно. Точно спорили между собой, выясняя важный вопрос. Ни разу в жизни я еще не видел журавлей так близко. В небе, конечно, наблюдал. И на земле слышал, но подойти к ним не удавалось. Пригибаясь в нескошенной траве, я осторожно двинулся вперед. Журавли танцевали по-прежнему, вроде бы не замечая меня и не проявляя признаков беспокойства. Но когда нас разделяло метров двести, птицы легко и неожиданно снялись с земли, описали широкий круг над лугом, медленно набирая высоту, и скрылись за лесом. Они не умолкли на лету; постепенно затихая, их крики неслись ко мне после того, как они исчезли из виду…