Еще, еще немного – крошечной толики ужаса перед ошеломляющим преображением парии, которая, движимая ненавистью, ухитрилась не сгинуть в пучине смерти, пройти сквозь гулкую пустоту материалистической послежизни и оказаться в причудливом мире наркотического бреда религиозных конгрегаций, даже в век Вечного Полудня толкующих о Добре и Зле, о неизбежном Воздаянии каждому по делам его.
Клацнули напоследок челюсти ножных креплений, ударив по щиколоткам, отчего бодрящий разряд боли пронзил тело.
– Глаза… Глаза… Глаза… – агонизировал знаток запрещенных наук.
Стальные браслеты вцепились в запястье с яростью бешеных псов. О каких глазах толкуешь, старая рухлядь?! Какие могут быть глаза у иноземной пиявки, что растопырила челюсти и готова вцепиться в любого из них, если сможет вырваться за пределы дилеммы буриданова барана, лишенного мозжечка?
Пока она раскачивается из стороны в сторону, подергивая лапами, а псевдоэпителий, стелется по земле, чуя приближение чего-то огромного и любопытствующего, еще есть время для свободы.
Сворден бьет пяткой по ферме, и острейшая боль простреливает ногу. Предательский стон вырывается сквозь зубы, а черная четырехугольная тяжесть внезапно наполняется чужеродным пульсом. Главное – не давать своей внутренней твари ни малейшего повода бросить безнадежную затею. Она стенает, молит о пощаде, но запущенный механизм воли со злорадным упрямством поочередно вбивает искалеченные пятки в твердую сталь.
Ступни раздулись и покрылись трещинами, откуда брызжет кровь вперемежку с гноем, сползая по ферме едким потоком. Ноги похожи на слоновьи лапы, если только здешний мир породил подобных животных. Тупая боль перехлестывает чресла и впивается тупыми обломками зубов в живот. Черный треугольник распухает, проникая крючьями под кожу, словно кто-то запускает любопытные ледяные пальцы внутрь. Медленно созревающий паразит готовится вырваться из яйца и приступить к следующей фазе кормления.
– Он ослепил себя! Плешивый старец начитался древних трагедий и ослепил себя! Что ты вообще знаешь о том, что он думал о длинноволосом парии с тату, которого сам окунул в кровавое месиво кривых исторических путей? Не вещал, не лгал прямо в ореховые глаза, а чувствовал в глубине своей искалеченной постоянным страхом душе? – стенал агонизирующий мафусаил. Муки смерти бессмертного похожи на движение плода по родовым материнским путям окоченевшего трупа.
Ноги потеряли чувствительность. Чтобы убедиться в их продолжающемся движении, надо повесить голову на грудь, почти закатив вниз глаза, – опасный образ перед лицом смерти, без разбору принимающей жизни хладных трупов и еще теплых тел. Запущенный моторчик воли с упрямством парии, что тянется к дурацкой баклашке, оставшейся уже по ту сторону его бытия, заставляет подушки пяток стучать в изъеденные кровью и гноем опоры.
– Разве ты не знал, ореховоглазый, что плешивец встречался с каждым из парий? Что ты вообще знаешь, баловень судьбы, сторонний наблюдатель за чужими страданиями… Ты даже не осведомлен о том, кем является его приемная дочь, хотя он вполне серьезно задумывался над тем, чтобы обзавестись сыном – длинноволосым мальчиком с глубоко посаженными глазами… Он сделал все незаметно, чтобы никто не узнал, скрыл следы так тщательно, как мог только он.
Ферма кренилась, но не от приближения к дышущей лютым холодом воронке, где гул молотилок сливался с воплями перемалываемых тел. Буриданова тварь шевельнулась, зашипела, осклабилась шестернями и резаками, наконец-то разорвав порочный круг неразрешимой логической задачи. Пиявка, двойная наследница строителей янтарных городов, изготовилась к питанию.
– Убить того, кого мог бы сделать сыном, – уж не хочешь ли и ты испытать такое, когда кошмар совести все-таки выпустит тебя из пропитанной потом и слезами постели? Только попроси, и знаток запрещенной науки состряпает тебе откровение крысиного бега в ловушке ложных гипотез! Та вопящая от ужаса красотка вполне достойна апокалипсиса откровения, который ты устроишь своей волей и руками ее сына, хе-хе…
– Его, убей его, – шептал Сворден, пока ферма продолжала нехотя крениться навстречу прозрачным щупальцам жгучего псевдоэпителия.
Но пиявка сделала свой выбор, и безумный мафусаил закричал ей вслед:
– Ату, ату его! Ату, мой мальчик! Ты ведь не забыл, кто раскрыл тебе глаза! Пусть и обманул меня тогда, но я на тебя не в обиде! Я тебя проща… – сомкнулись челюсти чудовищного порождения бараков чумных лагерей, где уже мертвые и еще живые перемешаны в неразличимую гниющую кучу, где в жесточайшей лихорадке агонии жизненная сила шкворчит, точно белок на раскаленной сковороде, коагулируя в неподвластную ни тлену, ни воскрешению массу, которую пожирают, вырывая друг у друга куски, восставшие из тьмы души пороки и грехи человеческие.
Зубы медленно впиваются в тщедушное тело знатока запрещенных наук, мафусаила, что так трепетно собирал и хранил – нет, не драгоценные кусочки человеческого знания, коим еще не пришло время расцвесть и превратиться в плодоносящие сады разума, но – трагедии, слезы, обиды, изломанные судьбы тех, кому не повезло заступить за красные флажки, скупо отмеряющие для любопытствующих образов и подобий творца уголки природы, уже очищенные от капканов, самострелов и прочих ловушек.
Скупым рыцарем согбенно он сидел над своими сокровищами, ощущая себя если не повелителем, то законным наместником растущей силы неудовлетворенного любопытства. Они все находились в его цепких руках – и те, кому приказали прекратить дело всей их жизни, и те, кто приказывал, решив, что только им ведомы пропасти во ржи.
Они все шли к нему – милейшему знатоку запрещенных наук, железному старцу, которого опасался сам плешивец – главнейший распорядитель по добровольному установлению гомеостазиса вселенной. Стиснув кулаки, срываясь на крик, плача или с жуткой отстраненностью находящихся в последнем градусе бешенства жертв они сидели на его легендарной кухоньке, точно скопированной с тех древних времен, когда вот такие убогие жилища оказывались единственным пристанищем для работников мысли – исповедальней и хранительницей все тех же обид, и все тех же страхов.
И он терпеливо выслушивал, утешал, принимал на хранение кристаллозаписи и заккурапии, обещал выступить на Мировом Совете с очередным резким заявлением против распоясавшегося плешивца, оставлял ночевать, отпаивал чаем, рассказывал о сотнях подобных же случаев, призывал не сдаваться…
А ведь знал, знал скупой хитрец, что на следующий же день на экранчике возникнет все та же набившая оскомину лысина, покрытая бледными старческими веснушками, и плешивец пробурчит, что надо бы встретиться и кое-что обсудить.
Что ж, почему бы двум влиятельным членам Мирового Совета не встретиться на нейтральной территории – в том же Совете, хотя бы в кабинете у душки-любителя обратимых поступков с его невообразимой коллекцией удобнейших лежаков?
На что плешивец соберет на лбу могучие складки и все так же пробурчит, что дело требует особой конфиденциальности, и он бы настаивал на чем-то действительно нейтральном – каком-нибудь санаториуме, например, а затем, подняв глаза и уставившись свинцовым взглядом на знатока запрещенных наук, выразится в том смысле, что готов предоставить выбор подходящего саноториума своему визави, как известнейшему ценителю подобного времяпрепровождения…