– Какая же ты стерва, – с тяжелой ненавистью прохрипел черный человечище. – Какая же ты…
– Ага, – легко согласилась она. – Присно памятная операция “Колыбель” разве вас в этом не убедила?
– Не знаю никакой операции “Колыбель”, – сказал черный человечище. Профессионально сказал. Даже не сказал, а поставил блок, точно вступил в схватку с весьма хитрым и опасным противником. Словно на допросе у небожителей во главе с любителем обратимых поступков.
…Он ее лупил. Боже, как же он ее лупил. Стоило ей задрать хвост, как тут же получала от него по первое число. И по второе тоже. А заодно и по третье. Вещь? Нет, называться его вещью – чересчур льстить самой себе. На роль вещи она не годилась. Много чести. Тут же бы нос задрала, ну и хвост, конечно же.
Собственноручно выточенный из кости нож – вот его вещь. Сделанная с любовью, как влитая сидящая в руке, целиком и полностью подчиненная своему хозяину. Во всем. Всегда.
Нож ведь никогда не задирал хвост. У него-то и хвоста не было. Многие с завистью смотрели на сверкающее белое лезвие, но ведь ножу и в голову не пришло бы (имейся она у него) не то что поменять хозяина, а даже покрасоваться, так, из общей вредности.
Черт возьми, он беспрекословно исполнял малейший каприз своего хозяина. Любую блажь. Выстругать копье, смастерить силок, освежевать добычу, снять скальп с Учителя, в своем унижающем подлизывании снизошедшем даже до собирания дождевых выползков. Пожелай хозяин вспороть себе руку от локтя до запястья, он бы сделал и это, уж не сомневайтесь.
Она его ненавидела. Нож. Когда-то она прочитала в какой-то книжке странное выражение: всеми фибрами души. Вот так она его и ненавидела – этими самыми фибрами вот этой самой души, фигурой речи, которая преображалась в багровую, свинцовую ярость, стоило лишь увидеть в его руке отвратительное белесое лезвие. С каждым мгновением ей все сильнее хотелось выкрасть его, разбить на тысячу кусков и закопать далеко в лесу.
Однажды ей приснилось – она пробирается в его комнату, осторожно приподнимает одеяло, на ощупь находит костяную ребристую рукоять, которая оказывается не холодной, какой и должна быть мертвая кость, а горячей, нестерпимо горячей и пульсирующей, это страшно, очень страшно, а еще – странно возбуждающе, она чувствует, как ее тело охватывает озноб, на смену озноба приходит жар, а затем – истома, что собирается в животе раскаленным комком, ноги ее слабеют, и если бы это оказался не сон, она точно бы рухнула на пол, но это сон, на ее счастье это всего лишь сон, и в этом бесстыдном сне позволено все, что не позволено Высокой Теорией Прививания, потому что когда нож оказывается в ее руке, она вдруг понимает, что ей некуда его спрятать, что она стоит голышом, держит пульсирующий раскаленный нож и не знает, где его укрыть, почему-то очень важно его спрятать, ведь никто не выпустит ее из приюта с ножом в руках, голышом в темный лес выпустят, а вот с ножом – ни в коем случае, и тогда она понимает, где можно его укрыть, и эта жуткая мысль нисколько ее не смущает, не пугает, она тут же принимается за дело, превозмогая боль, ужасную боль, простреливающую молниями тело, но одновременно заполняющую его невероятной сладостью, и если бы не эта сладость, она бы ни за что не довела бы дело до конца…
Она проснулась вся в крови. Она лежала на пропитанной кровью простыне, вдыхала отвратительный запах метаморфоза девочки в девушку и обессиленно ждала смерть. Ей и в голову не пришло думать о каком-то там менархе. В ней торчал нож. Пронзал все внутри, пульсировал, вибрировал, входил и выходил, поворачивался, иссекая вокруг себя стискивающие его внутренности. Из нее не текло. Хлестало. Если бы не соседка по комнате, она бы сдохла в ту незабываемую ночь.
Или все ей лишь привиделось? Оказалось горячечным бредом? Как отличить сон от яви?! Сон всего лишь сон. Карнавал животных желаний, наконец-то вырвавшихся из тисков Высокой Теории Прививания. Как бы ярок и навязчив он не был, ему не под силу изменить человека. День, два – и впечатление чего-то яркого, преображающего, пугающего сходит на нет, обращаясь в неразличимый прах мертвых воспоминаний.
Вот только с ней подобного не случилось. Как будто в ту памятную ночь она открыла дверь в иной мир и шагнула за порог, откуда нет возврата. Вроде бы все осталось на своих местах. Он так же продолжал лупить ее по первое-второе-третье число и делать прочие мерзости, на какие догадлив детский организм в пубертатный период, вот только на нее это оказывало совершенно иное воздействие. Умудрись он заглянуть ей в мысли, он наверняка обделался бы в штаны или бежал прочь в самую гущу леса.
Может в нем и проклевывался неплохой зоопсихолог, но вот понимания других людей он оказался лишен начисто. Словно родился на сорок тысяч лет раньше окружающих, состарившись еще в искусственной утробе, что выносила его, и теперь с высоты старческого презрения к окружающей его шпане даже не брюзжал о временах иных, когда трава казалась зеленее, а солнце ярче, а старался не замечать мир, которому он не принадлежал. Вся его детскость могла сойти за пресловутый старческий маразм, если бы не остолбеняющее умение сделать все так, чтобы никто ничего не узнал. Он гордился своей дьявольской предусмотрительностью. Точнее, мог бы гордиться, если бы не она…
Она сделала так, чтобы все всё узнали. Чтобы его раздавили, как клопа. Уничтожили. Заковали в кандалы тайны личности, а уж она нашла бы способ напоминать этой самой личности о всех ее безобразиях. Каждый раз. Каждый раз. До тех самых пор, пока… Что? Желала она его смерти? Нет. Тогда – нет. Неопытные девочки чересчур жалостливы к своим первым мужчинам. Вот неприятное открытие.
Но каким-то образом он избежал причитающегося ему наказания. Никакой тайны личности. Ему всего лишь запретили заниматься зоопсихологией. Каково?! Комиссия педагогических инквизиторов решила поиронизировать?! Мрачно пошутить?! Она, конечно, сука, но не тварь. Проклюнувшегося зоопсихолога втоптали в грязь, превратив в специалиста по спрямлению чужих исторических путей. Что ж, и здесь комиссии не отказать в последовательности. Он оказался скверным дрессировщиком, но ее исторический путь спрямил вопиющим образом.
Здесь начинается история ее мести…
Она встала из-за стола, шагнула к огромному черному человеку и опустилась перед ним на колени. Взяла ладонями его огромную мосластую руку, сжимающую пистолет, открыла рот и стиснула зубами дуло. Длинные пальцы скользнули по мослам, точно нежными движениями вводя огромного черного человека в транс, легли на его указательный палец, готовясь помочь вдавить спусковой крючок.
Огромный человечище смотрел на коленопреклоненную женщину и не шевелился. Ни единый мускул не дернулся на его лице, лишь глаза переполнились такой стылой ненавистью, что Свордена Ферца продрал озноб.
Он не посмеет. Не посмеет. Тогда почему он до сих пор не убрал свой пистолет? Ведь дело сделано. Враг повержен. Чего он ждет? Ведь он никогда не достает оружие, чтобы угрожать, только убивать. Убивать. Неужели?
– Не посмеет, – шепнул самому себе Сворден Ферц, хотя понимал, а вернее – не понимал, ощущал, знал, что не только посмеет, но и сделает это через мгновение. Крохотное мгновение, почти незаметное, потому что огромный человечище смотрит на молящую о казни женщину, размышляя – когда же нажать спусковой крючок? Крохотное мгновение, но вполне достаточное для броска.