– Если она тебе ничего о себе не говорила, значит и я не скажу. Мне жаль, Феликс, очень жаль…
Он торопливо сгреб раскиданную вокруг него одежду и запихал ее в сумку.
– Очень жаль…
И с этими словами скатился вниз по лестнице, словно вор, пойманный с поличным, – да он таким и был.
Часов в восемь вечера вернулась мадам Симона, очень довольная.
– Все улажено! Давай деньги.
– У меня нет денег.
– Как это?!
– Я… он… Он нас обокрал.
– Кто «он»?
– Он все стырил!
– Да кто же это «он», господи боже?!
И она заглянула мне за спину, пытаясь разглядеть Бамбу на диване.
– Где твой дядя?
– Ушел.
– Ушел?
– Да.
– Совсем ушел?
Я ничего не стал ей объяснять, но мадам Симона все поняла без слов. Ее лицо горестно сморщилось.
– Понятно, – мрачно заключила она. – Пропало дело!
Она повернулась и, сгорбившись, пошла вниз по лестнице.
– Приходи вниз, когда сможешь, я буду в кафе, с Фату.
Закрыв за ней дверь, я прислонился к косяку и без сил сполз на пол. Так я и сидел там, раскинув ноги, с одним только желанием: чтобы земля разверзлась и поглотила меня. Я знал, что завтра жизнь моя кончится: «они» придут за Мамой, наденут на нее наручники и запрут навсегда – или в тюрьме, или в сумасшедшем доме. И тогда уж я окончательно потеряю ее, еще безнадежнее, чем в предыдущие недели… Потеряю совсем… А меня, поскольку мне двенадцать лет, засунут в какой-нибудь приют, вместе с другими забитыми ребятишками, детьми алкашей и прочего сброда. Затем – поскольку вряд ли кто-то захочет усыновить черного ребенка – меня будут таскать из одной приемной семьи в другую, и никто меня не полюбит, и я никого не полюблю. Без помощи мадам Симоны, без Маминой гордости моими успехами я наверняка брошу школу, стану с горя полным ничтожеством, и, когда явлюсь, без всяких дипломов, на рынок труда, мне либо сразу откажут, либо предоставят самое жалкое, самое унизительное ремесло, и придется его принять, если к тому времени я не загнусь от наркоты или не попаду в тюрягу.
Вот как изменчива жизнь! Этим вечером у меня отняли мое сегодняшнее и завтрашнее счастье – у меня отняли мать.
Я подошел к окну. Если меня ждет именно такая жизнь, то зачем вообще жить?! Не лучше ли разом с этим покончить? Броситься вниз – и все. Я выглянул во двор. Как всегда, меня завораживала пустота, только на сей раз, в отличие от прежних счастливых времен, она не пугала, а, наоборот, притягивала, звала.
Я влез на подоконник. Меня захлестнула волна радости: я нашел решение! Еще несколько мгновений назад я терзался душевной болью, но теперь одолел ее. Теперь я нашел средство ее победить.
И я засмеялся: господи, как все просто…
Позади меня вдруг послышалось какое-то царапанье. Потом стук в дверь – один, второй, третий. Потом звонок.
В раздражении я уже открыл было рот, чтобы крикнуть: «Оставьте меня в покое, я кончаю жизнь самоубийством!»
Но нет, слишком поздно: любопытство, привычка к послушанию, чувство долга – словом, все прежние рефлексы заставляли меня ответить. Я слез с подоконника, и пока тащился к входной двери, меня охватило такое отчаяние, что я согнулся в три погибели и чуть не упал в обморок. Уцепившись за дверную ручку, я кое-как повернул ее и отворил.
В полумраке площадки вырисовывался рослый мужской силуэт.
– Добрый вечер. Меня зовут Сент-Эспри.
На пороге стоял мой отец.
2
Я разглядывал обе дороги. Тут острая щебенка. Там расплавленный асфальт. И если мы рискнем рвануть вперед на нашем джипе, то либо проткнем покрышки, либо намертво приклеимся к шоссе. Как говорится, куда ни кинь, всюду клин… По моему мнению, нашему африканскому вояжу пришел конец.
– Сейчас посмотрим…
Сент-Эспри – невозмутимый и безукоризненный, как всегда, – сверялся с огромными картами, разложенными на баранке и приборной доске. А мне чудилось, что под воздействием жары и эта бумага тоже вот-вот раскрошится в пыль, как сухой лист.
Я вздохнул, разозленный донельзя.
Горячий воздух безжалостно раскалил поля, дороги и жгучий песок; даже небо, совершенно безоблачное, казалось туманным.
Я глотал обильную слюну. Глотал непрерывно. Глотал сознательно. Таким образом, мне, измученному зноем, удавалось внушить себе, что солнце еще не вконец испепелило меня, что внутри моего организма еще осталась малая толика влаги.
– Ну что ж, кажется, ситуация проясняется все больше и больше.
Зажав в зубах карандаш, Сент-Эспри сравнивал различные маршруты и улыбался, явно восхищенный собственной смекалкой. Вот уж наказание так наказание – иметь отца! Честно говоря, я бы предпочел обойтись без оного. Его самонадеянность, его убеждения, вера в собственные возможности, непринужденная мужественность и прочие блестящие качества приводили меня в полное уныние. Рядом с ним я казался себе жалким, беспомощным младенцем: росточком ему до бедра, хилый, тонкий как соломинка, с вялыми, неразвитыми мускулами; мой голос все время срывался на дискант, тогда как его баритон соперничал с виолончелью. Вдобавок, как и описывала мне Мама – еще в те времена, когда она говорила, – Сент-Эспри был очень красив. Нестерпимо красив. Стоило ему где-нибудь появиться, как люди смотрели на него, затаив дыхание. И мужчины, и женщины, не важно кто, все оборачивались на него, прерывали разговоры и, позабыв о своих делах и заботах, любовались этим красавцем. Одним своим присутствием он давал им урок безупречных пропорций. Высокий, стройный, гибкий, с широкими плечами и тонкой талией, он гармонично сочетал в себе силу и грацию: едва увидев его мускулатуру, люди с удивлением отмечали изящество его рук и ног; пораженные этой гигантской фигурой, они тут же угадывали в ней аристократическую утонченность. Его кожа цветом напоминала крем-карамель – такая же гладкая, мягкая и маслянистая, без единой морщинки, без единого изъяна. Губы – пухлые, красиво очерченные – открывали в улыбке два ряда белоснежных сверкающих зубов. Ему не требовалось никаких усилий, чтобы выглядеть красавцем. Хуже того, он держался так, словно эта красота была для него неудобным даром богов, и эта скромность, эта стеснительность делали его еще более привлекательным. Так же как особе королевской крови не требуется доказывать свое высокое происхождение, так и он не изображал соблазнителя, в отличие от Бамбы; напротив, двигался с невозмутимым спокойствием хищника, в любую минуту готового к прыжку. Любой мальчишка был бы счастлив иметь такого отца. Любой – но только не я. Его совершенство меня раздражало. Я злился, видя, что он-то не потеет, что его бежевая рубашка поло остается девственно-чистой, несмотря на сжигавшую нас сорокаградусную жару. В моих глазах его главный недостаток состоял именно в отсутствии недостатков.