Догматизм и предвзятость взглядов Дун Цичана смутили не одного современного исследователя. Американский синолог Дж. Кэхилл попытался разрешить трудности, связанные с анализом концепции Дун Цичана, ссылкой на ее внеэстетическую природу и на извечный разрыв между теорией и практикой искусства
[401]. Объяснение нередкое в искусствоведческих исследованиях, к тому же не чуждое знатокам изящного в самом Китае. Друг Дун Цичана, живописец Ли Жихуа, утверждал, например, что суждения о картинах и работа художника – «две совсем разные вещи» и что слишком обширные знания могут быть помехой творчеству
[402]. В середине XVII века живописец Чжан Фэн проводил различие между «прозрением» и его зримым образом, запечатленным в картине, и отмечал, что живописцу удается выразить в лучшем случае лишь третью часть своего вдохновения
[403]. Все же никто из китайских критиков не мог противопоставить теорию живописи ее практике. Что же касается Дун Цичана и людей его круга, то они всегда настаивали на том, что их творчество есть иллюстрация их эстетических принципов. Дело, очевидно, заключается в самой природе этих принципов.
Разумеется, у Дун Цичана были интересы, лежавшие вне области собственно эстетической критики. Традиции, вообще говоря, появляются тогда, когда возникает потребность защитить существующий обычай. Критикам поколения Дун Цичана приходилось отстаивать чистоту элитарного идеала в тот момент, когда границы образованной элиты утратили былую четкость, различия между любителями и профессионалами почти стерлись, а коммерциализация искусства и соперничество локальных школ подорвали доверие к художественным ценностям, казавшимся прежде незыблемыми. По убеждению Дуна, обе живописные школы, доминировавшие в тогдашнем Китае, – сучжоуская (школа У) и чжэцзянская (школа Чжэ) утратили свой престиж. Некоторые, явно пристрастные суждения нового мэтра были продиктованы желанием поднять авторитет собственного кружка – одного из многих среди образованных верхов тогдашнего Китая. Например, Дун Цичан изменил состав «четырех мастеров Юань» (это понятие было в ходу и прежде), заменив двух живописцев-чиновников художниками, которые сторонились службы, – У Чжэнем и Ни Цзанем. В итоге «южное предание» было отодвинуто еще дальше от государственного патронажа. Тем не менее оценки Дун Цичана были восторженно приняты ученым обществом, и их безусловный успех не мог быть случайным. Более того, уподобление живописи чаньскому прозрению появилось задолго до Дун Цичана и к его времени уже стало общепризнанным в эстетической критике. Патриарх «живописи людей культуры» Шэнь Чжоу заявлял, что ищет воплотить в живописи идеал самадхи – высшую сосредоточенность духа в буддизме. После Дун Цичана даже убежденные индивидуалисты из числа художников раннецинского времени не оспаривали уподобление «секрета» живописи Чань.
Обращение теоретиков живописи позднесредневекового Китая к наследию чань-буддизма не покажется нам удивительным после того, что было сказано выше о значении «безумной мудрости» Чань как попытки определить основы китайской традиции или, говоря точнее, обосновать возможность полного совпадения искусности и естественности в творчестве. Речь идет об уже знакомой нам неоконфуцианской редакции чаньского идеала: «дух», или «уединенная воля» древних, постигалась «вне слов и образов» в глубине извечного «просветленного сердца». Этот акт «прозрения истока жизни», равнозначный акту творчества, возвращал к непосредственному – до-словесному и до-образному – переживанию реальности. Оттого же Дун Цичан и не нуждался в каких-либо формальных доказательствах «духовной преемственности» в выделенной им линии художников. Кроме того, буддийская идея нереальности всего сущего на свой лад объясняла тезис о совпадении стильного искусства и внестильной природы, к которому пришла китайская эстетическая теория. Так чаньский идеал подкреплял распространившееся с XIII века представление о художественном образе как отблеске самоскрывающегося света сознания. Примечательно, что «правильная» линия в живописи, согласно Дун Цичану, заключалась в освобожденности от всякой техники, всех видов ремесленнической «сделанности» (цзо). Она давалась только как внутренний опыт, потому-то, в глазах китайских знатоков, к ней можно было причислять художников, отделенных друг от друга веками и по манере письма как будто не имевших между собой ничего общего. И еще одно обстоятельство: Дун Цичан уподоблял различие между «правильной» и «ложной» традициями разнице между цветовыми картинами и монохромной живописью тушью, где цвета передаются градациями тона. Это лишний раз напоминает о том, что озаренность сознания подобна свету, доступному лишь символическому выражению.
Взгляды Дун Цичана, подчеркнем еще раз, откровенно элитарны.
Истинный мастер живописи, утверждал этот богач-отшельник, просто обязан быть чужим и непонятным толпе, ведь возвышенная «древняя воля», явленная в его картинах, культивированная простота живописной манеры непостижимы для обыкновенных людей. Разумеется, такой мастер не должен был продавать свои картины и принимать подношения от того, кто недостоин быть его духовным собратом. Аудитория гения живописи, как и всякого учителя традиции, – крайне узкий круг посвященных, которых, вполне возможно, разделяют целые столетия.
Впрочем, время и не властно над сокровенным светочем сердца, который, пульсируя и разрастаясь безбрежным ритмом жизни, в любое мгновение может быть постигнут, высвечен зеркалом бодрствующего сердца. Более того, искусство просто должно быть спрятано под покровом неумения, подобно тому как сияние внутренней просветленности скрывает себя в тенях – отблесках внешнего мира. Незадолго до смерти Дун Цичан писал: «Теперь я понимаю, что приемы, кажущиеся с виду странными и неправильными, на самом деле разумны и правильны. Но невозможно толковать об этом с невеждой…»
[404]
Очевидно, что живопись как утверждение «должного» оказывалась для Дун Цичана и его единомышленников заменой или даже выражением политики.
Это весьма привлекательная позиция для тех, кто, подобно многим своим современникам, разочаровался в административной карьере, но по-прежнему верил в свою миссию «упорядочивать Поднебесную».
Сведение творчества к политике, а равно апелляция к символическим глубинам опыта и неприязнь к мастеровитости, свойственные программе Дун Цичана, слишком прочно укоренились в китайской традиции, чтобы их можно было объяснить модой или личными пристрастиями.
Желание обозначить «правильную преемственность» в живописи помимо изобразительных качеств картины, установить границы в искусстве, прежде чем оно обретет устойчивую форму, заставляет вспомнить о Великом Пределе, делающем возможным сам акт осознания. Оно соответствовало лежавшему в основе традиции поиску максимально действенного действия и питалось интересом неоконфуцианских ученых к вечнопреемственности бодрствующего духа, предваряющей индивидуальное сознание.