Стремление «сделать правильно», преуспеть в работе соотносится не с субъективностью как таковой, а со «сверх-я», которое укореняет жизнь духа непосредственно в со-бытийности вещей, взятой как одно целое, как «одна вещь» (даосское выражение) мира. В таком случае действительно, если воспользоваться словами Чжуан-цзы, «я и мир рождаемся вместе», а усилие «превозмогания себя», или само-раскрытия своего «я» миру, воплощается в «безмятежной праздности» (сянь цзюй). Все это означает также, что «претворение Пути» сообщает субъективности качество полноты телесного присутствия – универсальной среды всякого опыта для мысли, недоступной обладанию, извечно «забываемой». Умеющий радоваться воистину наполняет собою весь мир, сполна реализуя свои творческие потенции.
В теме «открытия себя открытости» мы снова встречаемся с мотивом духовной работы, самореализации культурных символов в жизни «одного тела» бытия, который лежал в основе ритуалистического миропонимания китайцев.
Но древние даосы уподобляли конфуцианскую культуру ритуала, то есть исполнение индивидом его социальной роли, «постоялому двору», в котором путник может остановиться на ночлег, но не будет жить долго. Истинно мудрый наутро уйдет скитаться неведомыми путями духа, который «дышит где хочет».
Удовлетворенность от безотчетного отождествления себя со своей ролью в обществе, о которой говорил Чжоу Жудэн, – это только приглашение к беспредельной радости жизни, дающейся в забытьи. И вновь мы видим, что сущность Дао операциональна и осуществляется в деятельности, работе, подвижничестве, именно – Пути. Она есть рефлексия без рефлексивности, сознание, в котором нечего сознавать, бодрствование Одинокого в неизбывном сне жизненных метаморфоз.
Вот пример «мастера Пути» из книги Чжуан-цзы: искусный повар, у которого после двух десятков лет работы на царской кухне нож нисколько не затупился. Повар поясняет: разделывая туши быков, он «не смотрит глазами, а дает претвориться своему одухотворенному желанию». Дух повара вернулся к пустоте, предшествующей существованию вещей, а потому его нож, входя в тушу, движется сквозь полости и пустоты, никогда не наталкиваясь на препятствие. Поистине, для этого «любителя Пути», как он сам называет себя, его «я» и бычья туша исчезают друг для друга в самом акте разделки, рассеиваясь в пустотно-безбрежном теле мировой гармонии. Именно это тело является средой распространения, или, точнее, непрерывного самопревращения «одухотворенного», то есть чистого, внесубъективного желания. Ибо свободный дух сам себя делает чище и одухотвореннее. Повар у Чжуан-цзы получает истинное наслаждение от своего труда, потому что его искусство – которое, уточняет он, «выше обыкновенного мастерства» – делает его свободным. Чжуан-цзы поясняет, что его герой не рубит и не режет, а как бы танцует под музыку, и в этом танце входит в «духовное соприкосновение» со своим материалом. Чистая практика подобна водному потоку или музыке: ее отдельные моменты сливаются в одно целое, не теряя своей самобытности.
Все многотомное наследие китайской словесности на тысячи ладов сообщает о безмятежной радости мудреца, вместившего в свое сердце бездну превращений. Мудрец этот в конце концов радостен потому, что «оставил себя» (цзы фан) и «в самом себе не имеет, где пребывать». Вся его жизнь – в сообщительности с другими, во всяком со-бытии, в самой со-бытийственности вещей. Эта жизнь – весть бытия, все-бытийственная полнота смысла, о которой свидетельствует решительно каждая, даже самая малая, перемена в мире, каждая метаморфоза жизни. Так мудрый рассеивается в бытии; он идет «срединным» путем, возводя свою индивидуальность к неосязаемой среде и предельной усредненности. Китайцы уподобляли мудрость «соли, которая в меру положена в пищу» и потому выявляет вкус всякого продукта, или ясному зеркалу, которое выявляет все образы, но само не сводится к ним.
Когда маска и природа, привычка и откровение странным образом сплетаются в один узел, когда мы прозреваем истину в ускользающей черте, пролегающей «между тем, что есть, и тем, чего нет», мы познаем радость китайского мудреца – радость самоотсутствия. Мы узнаем о ней по той прихотливой и все же по-детски простодушной игре с внешними образами пространства, целомудренно сдержанной стилистике, тонкому вкусу к иллюзионистским эффектам, которые служили неиссякаемым источником вдохновения для изобразительного искусства Китая. Мы узнаем о ней и по китайской словесности, столь тяготеющей к экспрессивной сжатости и насыщенности слова. «Мудрый меньше говорит…» Но больше сообщает. Именно: со-общает с творческой мощью жизни. Ведь афоризм, сентенция, лирический фрагмент есть лучший способ назвать не называя, сказать не говоря. Все эти формы словесности живут самоограничением, собственным пределом: в них нечто называется лишь для того, чтобы побудить к преодолению этой данности, в них все говорится «не так» и «не о том». Вникая в них, мы постигаем безграничность предела (и предельность безграничного), вечно скользим по краю бездны метаморфоз. И поскольку афористическое слово всегда фрагмент, мимолетное явление океана Неизреченного, оно с неизбежностью вовлекает нас в пространство непроизвольного, подлинно жизненного диалога, непрестанно совершающегося в каждом из нас; диалога, предваряющего всякий вопрос и не требующего ответов, ибо в этом потоке живой событийности все исчезает даже прежде, чем обретает зримый образ. Мудрец хранит в себе тайну неуследимо стремительных, словно вспышка молнии, перемен, тайну незримого рождения и гибели бесчисленных символических миров.
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи…
Слова китайской мудрости – звездный узор, вышитый в ночном небе самоуглубленной души. Загорятся ярче звезды слов-фрагментов – плотнее сгустится мрак небесных глубин. И чем проще эти слова, тем настойчивее взывают они к безмолвию премудрой души – бездонной и прозрачной, как само небо. Чем полнее наше присутствие в мире, тем больше мы скрыты от внешнего, ограниченного взора.
Так за видимой мозаичностью явлений истины таится сокровенная цельность духа, потаенный всечеловек, открытый всем ритмам Вселенной. Человек, одинаково непостижимый и внушающий непоколебимое доверие к себе, ибо он «не может быть», но именно по этой причине «не может не быть». Китайский подвижник Пути устраняет все привилегированные образы своего «я» и отождествляет себя прежде всего с телом, которое есть нечто не-мыслимое, нечто иное для мысли и одновременно предстает принципом плюрализма восприятий, вечного самообновления опыта и, что не менее важно, прообразом его цельности. Этот подвижник растворяет свет сознания в прахе бытия и несет в себе «потаенный свет» (выражение Чжуан-цзы).
Безмятежен покой, чиста радость китайского мудреца, предоставляющего совершаться в глубинах своей души неисчислимым чудесам жизни. Не доказательств и оправданий ищет он – ему нечего доказывать миру и не в чем оправдываться перед собой. Он событийствует с миром и, зная неизменность своих помыслов, доверяет непроглядным глубинам жизни. Он ценит свежесть чувства и точность выражения выше логики и абстрактных определений. Он может не отягощать себя знаниями и жить в «забытьи», не совершая ошибок, ибо свободен духом и, значит, всегда прав. Он сопричастен гармонии небесных сфер и вбирает в себя неисповедимую полноту жизненных свойств, как зародыш в утробе питается от материнского организма. А потому, как говорили в Китае, мудрый «радуется Небу и знает Судьбу».