Наконец Отто дошел до нужного дома и подал знак: снял свою помятую шляпу и отряхнул ее, после чего скрылся в тени подъезда. Яцек остановил лошадь, Эва спрыгнула с телеги и вошла следом. Айзенштат пропустил женщину с авоськой, что медленно спускалась по подъездной лестнице, поправляя на себе мужскую рубаху, затем энергично поманил рукой медсестру и молча кивнул на облупившуюся дверь с оторванной ручкой. Над дверью был приколочен старый, потертый футляр с мезузой. В подъезде стоял тяжелый запах баланды и жира. Эва достала из кармана мел и пометила квартиру белым крестом. Отто передал ей сжатую в кулаке, мокрую от пота записку с краткой информацией о живущей здесь семье.
Архитектор спустился по засыпанным стекольной крошкой ступеням в маленькую подвальную каморку. Эва, глядя под ноги, аккуратно шагала следом, стараясь в темноте не задевать битые бутылки. Отто пропустил девушку вперед, оглянулся и, убедившись, что в подъезде никого нет, закрыл дверь каморки. Снял пальто и, почти прижавшись к Эве, накинул его поверх голов, чтобы приглушить звук голосов. Под ногами валялось тряпье, пропахшее мочой и лежалым, немытым телом: судя по всему, по ночам в подвале кто-то спал.
– Здравствуй, Эва… Как же ты напугала… Почему так долго? Были проблемы?
Девушка часто дышала. Айзенштат слышал удары ее сердца и скрип обуви, когда она переминалась с ноги на ногу.
– Да это ты напугал… Зачем ты так близко подошел? Солдат мог что-нибудь заподозрить…
– Я решил, что за тобой хвост…
Оба замолчали: шаркая ногами, кто-то поднимался по лестнице, спотыкался о битое стекло и гулко кашлял. Когда в подъезде снова стало тихо, Айзенштат возобновил прервавшийся разговор:
– Ну, все в порядке?
Почувствовал, что девушка кивнула, хотя в темноте не видел: похожее ощущение иногда возникает во время разговора по телефону.
– Не переживай, просто несколько раз останавливали жандармы, проверяли телегу… Меня беспокоит твоя бледность… у тебя был такой ошалевший, болезненный вид у шлагбаума, что…
– А меня беспокоит, как ты поедешь обратно… а если снова обыск?
Эва нахмурилась:
– Оставь… сегодня у каждого человека это свое «если».
Помолчали несколько долгих секунд. Только трескучие капли все бормотали, отстукивали по полу с водянистым дребезгом, вылущивались из взмокшего потолка, сползали с труб и расщелин разводами, как стекающий по бледной шее пот.
– Что там нового на поверхности? – Он прервал влажную трель своим простуженным голосом, который слился с ее бойким эхом; голос как будто стал частью этих подвальных всхлипов, плотью от их плоти.
Архитектор часто говорил о внешнем мире – территории вне гетто – так, словно находился в подземелье. Эва заговорила еще тише:
– В январе Ауэрсвальд ездил на поклон в Берлин. Объявлено окончательное решение вопроса… новая программа… До меня эти слухи дошли в феврале, организация долго их проверяла, и вот только теперь, в марте, все действительно подтвердилось… Похоже, этим летом квартал будет ликвидирован.
Отто потер подбородок, скрипнув щетиной, но промолчал: слушал.
– Из Львовского гетто начали депортировать людей еще зимой, сейчас начали отправку из Люблина… вероятнее всего, следующие на очереди Краков и Варшава.
Айзенштат почувствовал, как мышцы наливаются напряжением, тяжелеют. Собственное тело как-то сразу и вдруг стало увесистым и инородным, точно поклажа. Запашистые тряпки, над которыми приютились Отто с Эвой, обдавали настолько ядреным и стойким парным душком, что раздражающие оттенки чужого пота и мочи воспринимались как часть собственного тела – так же, как и звуки настойчивой грязной капели, которая околоплодными водами медленно стекала и скапливалась в прозрачные катышки. Концентрированная вонь тряпья и запах собственного пота перемешивались с оттенками запахов медсестры – Отто всегда, среди любого смрада остро улавливал эти специфические нотки. Они прижались друг к другу, как единоутробные младенцы; под пальто стало душно и жарко. От девушки пахло хлоркой, а руки пропитались спиртом, на фоне вонючих закоулков эти запахи воспринимались как аромат здоровья, свободы и жизни.
Глаза привыкли к темноте. Архитектор мог уже различить черты лица девушки: бледная щека, глубокая морщинка-трещинка поперек лба, верхняя губа с мягким пушком и контуры ресниц, похожие на колосья ковыля.
– Куда нас отправят, ты знаешь?
Панна Новак пожала плечами:
– Трудно сказать, они все скрывают… Про Варшаву ничего не ясно: вас здесь слишком много… в карман не положишь, шляпой не накроешь. Из Львова и Люблина отправили в Белжец, Райовец и Парчев, а куда Варшавское, представления не имею, ближайший к нам лагерь – Зольдау и Хелмно… Это далековато, не думаю, что вас могут отправить в Западную Пруссию, тем более что Зольдау совсем крохотный, куда ему вместить всех варшавских…
Айзенштат усмехнулся:
– Я вчера разговаривал с Черняковым, даже глава юденрата не имеет такой подробной информации…
Новак повела плечом:
– Я здесь ни при чем, это все наши активисты… Черняков здесь, как и ты, в консервной банке сидит, навроде шпроты под немецкой крышкой, еще бы он знал что-то… Перед ним Ауэрсвальд не отчитывается. У подполья гораздо больше источников и возможностей, тем более из Люблинского гетто кое-кто спасся и вышел на нас… Яков Граяновский, бежавший в январе из Хелмно, рассказал о газвагенах… забивают полный грузовик, человек по семьдесят… Матерь Божья… а потом только трупы выбрасывают, как говяжьи туши из рефрижератора… Пресвятая Дева Мария, когда все это закончится?…
Эва прикусила губу. Немного помолчала.
– Думаешь, в других лагерях будет иначе? Только Гитлер мог придумать такое… Эти нелюди хотят объявить Польшу юден-фрай, как несколько месяцев назад Эстонию и Люксембург… Нужно вывозить больше детей, понимаешь? Сопротивление хотело бы спасти из квартала нескольких ценных людей – того же Гольдшмита… а у некоторых членов подполья зреет все более твердое желание дать отпор.
Зрачки Отто расширились, он вцепился взглядом в проступившие сквозь темноту контуры губ Эвы: при любом упоминании о восстании Айзенштат наливался кровью, заострялся, как спица, и чувствовал избыток сил. Он хотел было начать расспросы о формирующихся группах еврейского сопротивления – обо всем, что могла знать Эва, но одернул себя, решил пока не развивать волнующую его тему, чтобы не выдать своего нетерпения.
– Дело не в Гитлере… Газовые камеры придумал американский стоматолог еще в двадцатых годах, евгенику обосновал двоюродный брат Дарвина. – Архитектор прокашлялся, прикрывая рот рукавом. – От своего знакомого, бежавшего из СССР, я слышал, что газвагены использовались НКВД на Бутовском полигоне еще до Гитлера, хотя это слухи, конечно… Да что там, даже умница Юнг – активный сторонник эвтаназии душевнобольных, это же еще спартанская мечта, понимаешь? Научный идеализм – то же самое, что фанатизм религиозный, только с чуть другой рожей… а уж в соединении с идеализмом политическим вся эта научная благонамеренность – всеобщая петля… Тамерлан с Наполеоном, конкистадоры, я не знаю, геноцид индейцев или какая-нибудь Османская империя – такое детство рядом со всеми этими научно-политическими изысканиями, прогулочка просто…