Архитектор оттолкнулся от доски объявлений и пошел по сырой улице, стараясь не терять из виду забрызганный шлагбаум. Блестящий асфальт хлюпал под ногами, лицо обдавал холодный ветер; из темных окон, похожих на потухшие глаза мертвых, выглядывали костяные лица с черными впадинами вместо глаз и плотно сжатыми губами; из подъездов появлялись спешащие осунувшиеся люди – вялая толкотня усталых тел; в переулках мелькали кое-как сбитые из обтянутых тряпьем досок шалаши. Обитатели шалашей еще спали, их ноги торчали из темноты. Сильный запах карболки давил в лицо, наждаком драл горло, вызывая слезы.
На обочине лежал мертвый подросток лет тринадцати в изодранной дерюжке и разных башмаках: на одной ноге – черный ботинок с массивной подошвой, на второй – коричнево-белый лакированный штиблет с щегольским носом и оторванным каблуком. Подростка еще не раздели, значит, он только что умер: даже самые драные лохмотья с трупов снимали и обменивали на несколько картофелин. Окоченевшая кожа мальчика сливалась с асфальтом влажным листом бумаги, вокруг глаз клубились мухи, ползали по деснам и выпяченному языку. Люди бренчали котелками и ведрами, перешагивали через покойника и торопились, каждый стремился успеть оторвать от сегодняшнего дня еще один крохотный кусочек жизни.
Отто проходил мимо бледно-зеленых мусорных баков, мимо залатанных фанерой оконных рам, ржавых решеток, разбитых стекол и кирпичей с отслоившейся штукатуркой. Окна смотрели на улицу слепыми пыльными прямоугольниками, похожими на рты задыхающихся людей. Мимо проехал знакомый грузовик с зарешеченными окнами. В кузове сидели заключенные тюрьмы Павяк, которых перевозили в Главное управление гестапо на аллею Шуха; из-за решеток на Айзенштата глянуло несколько затравленных глаз, промелькнули напряженные пальцы, сжавшие прутья, и бледные, изуродованные мукой лица; казалось, что узников не везут, а тащат волоком стальными крюками по каменистой дороге. Архитектор знал: обратно грузовик привезет уже не людей, а то, что от них останется, – беззубые шматы окровавленного мяса, раздавленные в паштет уши, обрубки половых органов и руки с вырванными ногтями. За грузовиком следовала машина сопровождения с конвоем. На этот раз из окна никто не высовывал палок с вбитыми в них гвоздями и бритвами, никто не калечил случайных прохожих, хотя это было обычным развлечением гестаповцев, которые испытывали почти что генетическую потребность смочить руки кровью, пока ехали из Павяка на аллею Шуха. Судя по всему, везли каких-то важных преступников, и гестапо просто избегало портить аппетит перед ожидаемой пыткой, запланированной с особенным размахом.
Отто передернуло – не то нервы, не то какой-то болезненный рефлекс. Несмотря на холод, лоб покрыла испарина. Улицу постепенно запрудило людьми. Начался очередной день – очередная схватка за выживание. Среди прохожих засновали подростки-карманники в драных ушанках, до слуха доносились обрывки шепота и криков. Толкотня нарастала, люди отмахивались друг от друга и брюзжали. Архитектор прижался к стене и смотрел на своих соплеменников выцветшими, отстраненными глазами.
Панны Новак все не было. Порядком замерзший Отто начал кусать губу: обычно Эва не задерживалась. Архитектор тревожился за ее жизнь: за несколько месяцев своей деятельности Польская организация спасла руками Эвы более пятисот детей. Хрупкая белолицая девушка с рыжими волосами и мандариновой россыпью веснушек, Эва Новак одна или вместе с помощниками выносила малышей в санитарной сумке, выводила через подвалы домов, канализацию, провозила в вагоне проходящего через гетто трамвая, передавала через окно здания суда, стоявшего на самой границе: одной своей частью на еврейской стороне, второй – на арийской. Айзенштат знал, как много отдало бы гестапо за ее голову.
Услышав скрип остановившейся телеги, Айзенштат поднял глаза и облегченно выдохнул: у шлагбаума стояла лошадь с повозкой, панна Новак в вязаной шерстяной шапке сидела среди железных банок и коробок со средством дезинфекции, а правил усталой кобылой уже знакомый Айзенштату молчун Яцек с заячьей губой и волчанкой, залепившей подбородок, часть щеки и шею. При взгляде в его умные глаза складывалось впечатление, будто этот человек знает слишком многое: какие-то обрывки будущего и скрытые глубины настоящего, тайные мотивы и мысли, притаившиеся в уголках сознания. Стоило только погрузиться в эти глаза, и лицо становилось прозрачным, волчанка и заячья губа казались не такими уж и отталкивающими; от Яцека исходила энергетика цельного, сбывшегося человека, знающего, ради чего он живет, и готового в любой момент ради этого умереть.
Яцек жил очень замкнуто и до войны все свободное время отдавал книгам и охоте. Разговаривать с людьми он робел и, если не мог отмолчаться, от смущения казался гораздо глупее, чем был в действительности. К тому же он неумело, часто обрывая, строил фразу, разные нелепости засоряли его речь, но Яцек плодил языком всю эту речевую макулатуру не потому, что был глуп, а потому, что не знал, как заговорить с людьми о тех сложнейших вопросах, которые он давно обдумал и тщательно взвесил; его мысли были слишком громоздки, чтобы так запросто найти для них форму, а большинство окружающих его людей были слишком не глубокими, чтобы избежать соблазна повесить на Яцека ярлык «недалекого», основанный на поспешном выводе. Отто же с первого дня знакомства безошибочно определил: Яцек тысячекратно умнее, чем кажется, однако архитектору до сих пор не удалось преодолеть ту стену-завесу, за которой Яцек скрывался от мира.
Тут Отто разглядел, что рядом с повозкой остановился военный Opel, из машины выглянул красивый офицер и как-то слишком уж внимательно рассматривает Эву. Айзенштат сжал кулаки и размашисто зашагал к шлагбауму, расталкивая прохожих. Решил про себя: если попытаются арестовать панну Новак, он выхватит у солдата автомат, убьет Эву, прибалта-вахмана и стольких немцев, скольких успеет. Рыжие волосы медсестры выбились из-под шапки, ее спокойные голубые глаза изучали круглолицего прибалта с бесформенной ряхой и мясистым подбородком, похожим на свиную рульку. Солдат проверял документы Управления здравоохранения; санитаров всегда пропускали: нацисты слишком боялись разрастающейся эпидемии сыпного тифа, способной перекинуться на личный состав вермахта и SS.
Отто остановился у шлагбаума, теперь он в один-два прыжка мог оказаться рядом с прибалтом. Поймал на себе вопросительный взгляд солдата, сидевшего в будке, тот встал и подошел поближе. В голове Отто зазвенело, он чувствовал, что-то назревает, сердце лихорадочно застучало, но вот Opel взвизгнул сигналом и резко тронулся, а эсэсовец поправил висевший на плече МР-40 и пропустил повозку. Шлагбаум поднялся, а Отто, осознавший, что чуть было не навлек на всех беду, сделал вид, будто обознался, увидев за шлагбаумом кого-то из знакомых, махнул рукой, зевнул и с равнодушным видом свернул за угол. Он успел увидеть взгляд заметившего его Яцека, поэтому, не оглядываясь, двинулся по улице, зная, что через минуту-другую повозка его нагонит.
Колеса телеги давили лужи с потрескавшимся, дрогнувшим под ее тяжестью небом. Архитектор чувствовал, что простыл, в горле першило, подкрадывался кашель. Сегодня у панны Новак не получилось достать машину, это означало дополнительные трудности. Спрятать ребенка в телеге было гораздо сложнее. Эва озябла, и Яцек накинул свой бушлат на ее приталенное пальто с меховым воротником. Повозка со скрипом медленно катила следом за Otto. Несколько раз попадались еврейские полицейские: один ехал на велосипеде, второй просто шел навстречу, покачивал в руке дубинку, обшаривал каждый закоулок востренькими глазками; когда ему попадались дети-старички с протянутой рукой, он рявкал на них и замахивался, прогоняя с обочины. Оба полицейских настороженно уставились на телегу, но, увидев коробки со средствами дезинфекции, сразу потеряли интерес.