– Немцы обнаружили штаб, бункера на Мила больше нет… Все погибли. Анилевич с ними… Покончили с собой, после того как немцы перекрыли все выходы и пустили газ…
Бучевский вгляделся в лицо Лютека:
– А бункер на Францисканской?
Лютек заглянул в глаза Залмана так, что тот все понял без слов.
Залман обернулся к Отто и Эве:
– Это конец… Нужно уходить на арийскую сторону, нам здесь больше нечего делать… Попробуем вырваться в лес к партизанам. Гвардия Людова собирается организовать побег. Идите за мной, не будем терять время. Может быть, нас уже ждут.
Залман шагнул вперед, автомат со стуком ударился о пряжку его ремня. Отто помог Эве подняться, и втроем с Лютеком они двинулись следом за худой, сгорбленной спиной Бучевского. Через полчаса они оказались возле канализационного люка. Залман спихнул с металла осколки камней. Тяжелая пыльная крышка, похожая на панцирь черепахи, со звоном отвалилась в сторону. Из отверстия поднялся жуткий смрад. Первым в вонючую жижу спрыгнул Лютек. Отто и Эва спустились по лестнице, за ними шагнул Залман, прикрыв за собой крышку.
Идти приходилось в глубоком наклоне, каждый шаг становился настоящей пыткой. Ледяная вода по первости взбодрила и пробрала до костей, но уже через несколько минут стало невыносимо жарко. Ноги увязали в человеческих отходах и нефтяных сгустках.
Залман обогнал всех и встал на привычное место проводника. Они с Лютеком шли быстрее, так что начали отрываться от Отто и Эвы. Через несколько шагов по кишке канала Айзенштат выбросил пистолет. Оружие провалилось в жижу, исчезнув в ее глубине. Поймав вопросительный взгляд Эвы, Отто пояснил:
– Хватит с меня, больше не хочу никого убивать, даже эсэсовцев. Попадемся им в лапы, пусть кончают меня… ни капли крови не пролью с этой минуты. Для нас с тобой эта война закончилась. А там… будь что будет.
Эва остановилась и с улыбкой поцеловала Отто. Шепнула на ухо:
– Если выживем и выберемся отсюда, что… Ты не думал? Мне трудно представить жизнь без войны, так мы вросли во все это. Вообрази – жить, не умирая от голода, тифа… без взрывов и выстрелов, без страха – просто жить, любить… Люди ошалеют от счастья, захлебнутся своей свободой, когда все это закончится…
Отто с горечью усмехнулся:
– В первую неделю, может быть, и ошалеют, но потом все снова встанет на свои места: новая ненависть, кровь, отчуждение, политика… и опустошенные глаза, которые не знают, ради чего жить…
Эва положила руку на его плечо:
– Не думай об этом, отпусти… иначе сойдешь с ума. Не все так плохо. Мы будем вместе, это главное.
Отто обнял Эву:
– Да, это главное… Ты станешь моей женой, и у нас будут дети…
Эва прижалась сильнее, крепче охватила исхудавшего Отто:
– Господи, я боюсь об этом думать… Неужели такое чудо возможно?
– Когда эта война закончится, уже не будет ничего невозможного…
– Атвоя матушка? Она не будет против? Ты же иудей, а я христианка…
Отто поцеловал девушку в губы:
– Если она выжила, то, конечно же, будет против. Даже мой отец, уж на что папа Абрам был либерален, в свое время постоянно повторял, что, если мне взбредет в голову полюбить христианку и стать выкрестом, он не захочет меня больше видеть…
Эва шмыгнула носом и обхватила пальцами золотой крестик, блеснувший в смрадной темноте канализации:
– Я крест тоже никогда не сниму, даже ради тебя.
Отто улыбнулся:
– Тогда после войны найдем какой-нибудь островок, где нет ни политики, ни религиозных традиций, и станем жить там. В конце концов, разве обязательно нам стоять под свадебной хулой или под христианскими венцами? По-моему, можно обойтись и без этого.
Эва засмеялась:
– Будем с тобой, как Ветхий и Новый Завет в одном переплете…
Раздался гулкий голос Залмана:
– Не отставайте… нам нужно торопиться. Скоро наступит утро. Мы не сможем выбраться на арийскую сторону после рассвета, придется ждать целый день, пока стемнеет… лишнего дня здесь мы просто не выдержим – помрем от истощения или задохнемся… У нас не больше двух часов…
Айзенштат и Эва молча двинулись по каналу. Через несколько шагов навстречу идущим начали попадаться какие-то тряпки, очки и головные уборы – проглоченные могильной пустотой останки чужих жизней.
* * *
С 19 апреля гауптман охранного батальона Франц Майер неизменно находился в оцеплении гетто. Несколько раз он со своими солдатами оказывался под пулями Гвардии Людовой и собственноручно застрелил двух поляков. Сразу после начала восстания начальство повесило на Майера контроль за канализационными коллекторами. Гауптман выставил у каждого прилегающего к гетто люка посты. При первом же шорохе в канализации солдаты сбрасывали в темноту шашки со слезоточивым газом или гранаты. Вчера было приказано сделать «промывку», и Майер лично проследил за тем, чтобы все шлюзы были открыты и каналы затопило. Однако, как только уровень воды спал, из коллектора снова начали доноситься звуки – кашель, скрип обуви и беспокойные всплески; подземелье боролось за жизнь – вновь оживало, трепетало и теплилось.
Сквозь колючую проволоку Франц Майер с тоской смотрел на обугленные контуры истребленного гетто, пытаясь понять, зачем, собственно, он делает то, что делает? Ему было омерзительно это добивание изнемогших, справедливо восставших евреев. Звериная бесчеловечность того режима, частью которого он был, обжигала руки. Однако омерзение переплеталось в сознании Майера с патриотизмом, превращаясь в неоднозначную, но неделимую субстанцию, часть которой была для гауптмана свята, а часть – преступна. Франц Майер жаждал для Германии процветания, но каждый раз, когда тыкался носом в кровавый шлейф, тянувшийся за ним самим и его согражданами, в душе все восставало, поднималось на дыбы, а твердые предписания и приказы, устав, привычка к порядку и исполнительности продолжали по инерции тянуть Майера за собой.
В гетто редко теперь раздавались выстрелы – в основном немецкие, карательные. Ухали взрывы брошенных в еврейские убежища гранат. Пламя угасало, но неотвязная горечь дыма преследовала, гналась по пятам; дым был везде, казалось, он пропитал даже кости. Отправляясь на кратковременный отдых, Майер первым делом принимал ванну, но, даже лежа в горячей мыльной воде, он чувствовал осточертевший запах гари, тяжелый, как олово, вездесущий. Франц ложился в постель, потом просыпался, надевал свежий, вычищенный ординарцем мундир, завтракал и снова возвращался в оцепление. Снова дышал дымом и смертью.
Сегодня в гетто уничтожили два самых крупных бункера, на улицах Францисканской и Мила. Восстание подходило к концу. Всех сдавшихся и пленных отправляли на Умшлагплац, а оттуда-в Треблинку. Ждали, что оставшиеся евреи попытаются совершить отчаянный прорыв. Стоявшие в оцеплении получили приказ принять особые меры: людям Майера вменялось в обязанность обеспечить безопасность для саперной роты, которая должна была заминировать подземные коммуникации. До этого момента ни один немец, тем более офицер, еще не спускался в вонючий коллектор, однако гауптману самому захотелось сделать этот шаг, его мучило раздражающее чувство, что он слишком чист, ему подсознательно хотелось окунуться в этот поток человеческого дерьма и разрушить фальшивое ощущение психологической стерильности. Майер еще раз подробно изучил план коллектора, надел мотоциклетные очки, кожаный плащ, высокие сапоги, закрыл нижнюю часть лица плотной проспиртованной повязкой и спустился в канализацию, прихватив с собой унтера и пятерых стрелков.