В глаза бросалась длинная сквозная палатка с занавешенным проходом и красным крестом, так называемый «лазарет», где заправлял унтершарфюрер Август Вилли Мите по кличке Кроткий Стрелок – длинноногий и умиротворенный, как лемур, он смотрел на евреев утешающими рыбьими глазами так, словно хотел успокоить. Выделял из толпы вновь прибывших слишком ослабевших, шагавших с трудом, а затем спроваживал в свое лазаретное логово, которое маскировало огромный ров с мертвыми телами; оказываясь внутри, Мите все с тем же утешающим видом всаживал пулю в затылок – немцы называли это «получить одно кофейное зерно». Внутри палатки притаился второй стрелок, неряха Ментц с маленькими черными усиками, – крестьянского вида мужичок стоял за перегородкой с мелкокалиберной винтовкой и пистолетом. Если в лазарете оказывалась мать с маленьким ребенком, сначала убивал женщину, затем поднимал ребенка за волосы или воротник, после чего стрелял ему в голову. Первое время матерей с младенцами на руках он убивал одним выстрелом в спину: чаще всего новорожденные быстро задыхались, задавленные трупом собственной матери, или просто расшибались об колени и лбы мертвецов во время падения в ров, теряя сознание, но возня и плач среди трупов все равно постоянно давали о себе знать. Это раздражало немца, так что поднаторевший в своем деле Ментц в последнее время аккуратно забирал младенцев из рук женщин, клал на стол, убивал выстрелом мать, затем, чтобы не тратить лишний патрон, хватал младенца за ноги: чуть качнет с плеча и разбивает мягкую головку о бетонную плиту – глухой, влажный шлепок, после чего маленькое тельце летело в ров следом за мертвой матерью. До войны Ментц разводил коров.
Тут же сновали евреи из зондеркоманды: те, у кого были синие повязки, работали на платформе, встречали вновь прибывших и собирали чемоданы, освобождали вагоны, понукаемые дубинкой остервеневшего капо
[28], подхватывали умерших от жажды и духоты, стягивали к краю платформы, где стояло несколько грузовиков с открытыми прицепами. Евреи с желтыми повязками, так называемые придворные, по большей части бывшие ювелиры и банкиры, служили в закрытой зоне лагеря: сортировали золото и драгоценности, складывали пышные стопки банкнот; те, на которых были красные повязки, работали дальше, внутри лагеря на плацу, – они помогали раздеваться, а затем собирали одежду и сваливали в огромные кучи.
Среди немцев выделялся мужчина без кителя, в сапогах и серой пилотке: белая майка со следами пота на спине и груди, жиденькие усы и зализанные волосы; каждое напористое движение этого тела, каждый взмах руки выдавали начальственную вольготность. Подле мужчины стоял настоящий щеголь – краснощекий осанистый красавец штурмшарфюрер, который держал на поводке огромного, величиной с теленка, бастарда черно-белого окраса с явными признаками сенбернара. Пес громогласно лаял на всех прибывших, но не делал при этом ни шага, поглядывал на красавца унтер-офицера, ожидая команды. Судя по тому, как себя держал усатый мужчина в белой майке, вероятнее всего, врач по профессии, – Гольдшмит моментально определил это опытным глазом, – комендантом лагеря был именно он. Как ни странно, одновременно с начальственной самоуверенностью позы в нем чувствовалась какая-та маниакальная напряженность, он как будто торопился доказать окружающим справедливость своего верховенства; нервный комендант с блестящими от воска волосами делал очень резкие движения, постоянно орал на травников и унтер-офицеров, дирижировал руками; штурмшарфюрер держал себя гораздо спокойнее, он молча курил и презрительно косился вокруг себя, собака послушно сидела рядом, дожидаясь команды. Выразительность лица щеголя и правильность его черт бросались в глаза – настоящий Аполлон, точеный и грациозный, одет с иголочки, в отглаженных серых галифе и приталенном мундире. Януш обратил внимание на ту изящность, с какой старший унтер-офицер держал сигарету, зажав ее между двумя длинными пальцами, обтянутыми перчатками из оленьей кожи, несмотря на сильную жару: все эти мелочи стали неожиданностью для доктора, он ожидал увидеть в Треблинке настоящих чудовищ, недолюдей с двумя головами и щупальцами, но перед ним стояли утянутый серым мундиром мужчина с актерской внешностью и врач бюргерского вида, совершенно неприметного и прозаического, Гольдшмит с большей легкостью мог представить его за операционным столом, у кафедры или в кругу семьи, примерно сложившего ладони в затрапезной молитве, чем в роли коменданта лагеря уничтожения, однако нервная ожесточенность немецкого врача все же выдавала его скрытую сущность, точно так, как ту же самую сущность выдавало в унтер-офицере его циничное спокойствие: оба немца отличались друг от друга ровно настолько, насколько отличаются два снаряда одного калибра, один из которых зажигательный, а второй – фугасный. Окруженные благоговейным почтением окружающих, эти двое походили на каких-то языческих божков, на двух чертей-смотрителей, близнецов Асмодеев.
Коменданта, усатого мужчину в майке, звали Ирмфридом Эберлем. Австрийский нацист с достаточно скромным воинским званием – он был всего-навсего унтерштурмфюрером SS. Однако в своем лагере этот лейтенант чувствовал себя настоящим Тамерланом. Эберль, доктор медицинских наук, добившийся первых научных успехов еще в 1939 году в рамках программы эвтаназии «Акция Тиргартенштрассе 4» по физическому уничтожению инвалидов, людей с психическими расстройствами и умственно отсталых, а также детей с врожденными заболеваниями или отклонениями (стерилизация как первичный этап началась еще в 1933-м). Эберль принимал активное участие в программе под руководством личного врача Адольфа Гитлера рейхскомиссара здравоохранения Карла Брандта и начальника канцелярии руководителя партии обергруппенфюрера SS Филиппа Боулера. В начале 1940 года Эберль стал руководителем Центра эвтаназии в Бранденбурге, потом в Графенеке. Набравшись опыта в рамках программы «Т-4», был назначен комендантом лагеря Треблинка, чтобы использовать здесь приобретенные знания, теперь уже в рамках «Операции Рейнхард». По вероисповеданию протестант, Эберль относился к своей конфессии как к одной из существующих политических партий, из которых главная все-таки была НСДАП.
Стоявшего рядом с комендантом штурмшарфюрера звали Курт Майер. Евреи, обслуживающие лагерь, – каменщики, парикмахеры, члены зондеркоманды – дали ему прозвища Кукла и Лялька за приторную краснощекую красоту и хладнокровный садизм.
– Raus! – Курт снова звонко выкрикнул это хлесткое, пронзительное слово.
Он с нескрываемым удовольствием следил за тем, как травники выталкивают людей из вагонов, просто упивался предвкушением бойни, в которой чувствовал себя почти полновластным господином. Правда, пир штурмшарфюрера отравляло присутствие коменданта и раздражающе подчеркнутая начальственность каждого его слова и жеста. Курт явно завидовал власти Эберля.
Курт Майер с детства ненавидел мать, ошпаренную неофитством католичку Марту. В религиозном фанатизме матери маленький Курт чувствовал какую-то вывихнутость, истерическую ослепленность, он был уверен, всему виной банальная сексуальная неудовлетворенность; казалось, что не в силах насытить свою телесную тоску, она просто сдвинула эту энергию на другой уровень, заменив физическую потребность церковными обрядами и зубрежкой молитв. Мать, сколько Курт себя помнил, постоянно теребила четки и без конца крестилась, но в том раздражении, которое проглядывало в ее лице, когда отец Курта Франц запирался в своем кабинете и до утра читал книги, вместо того чтобы лечь с ней в постель, – в том раздражении проглядывало истинное положение вещей. Все это Курт начал понимать лет в двенадцать. Как самого старшего своего ребенка, мать постоянно таскала Курта в церковь, без конца заставляла его причащаться и, если сын по какой-то причине этого не делал, устраивала настоящие истерики, еще более яростные, чем те, которые провоцировал его брат Герман, когда в очередной раз метил ночью очередную простыню. Находясь в церкви, во время молитв и поклонов малолетний Курт неизменно чувствовал на себе пристальный, бьющий розгой взгляд матери, поэтому старался угодить и склонялся как можно ниже и чаще. Однажды вечно бесшабашный, неуемный Курт устроил в школе драку, во время которой случайно столкнул одноклассника с лестницы, да так неловко, что тот сломал руку. Вернувшись после школы, Курт попался на глаза матери. Марта взглянула на его синяки, сбитые в кровь кулаки и схватила сына за ухо. Испуганный мальчик соврал, что к нему привязались на улице какие-то бездельники, спровоцировавшие его на драку, так что он просто постоял за себя. Марта заставила сына поклясться на Библии, что он говорит правду. Курт, хоть и читал Новый Завет только из-под палки, все же отчетливо запомнил, что в числе прочего Христос запрещал любые клятвы. Эти слова, да и вся Нагорная проповедь воспринимались мальчиком как истина, вызывавшая в нем тогда сильный отклик, однако и духовник Курта, и мать требовали клятв по всякому удобному случаю, так что мальчик уверил себя, что по малолетству просто неверно толкует слова Христа и что взрослые непременно понимают их лучше, поэтому он, если требовалось, клялся, хоть и испытывал при этом некоторое смущение. После того как его одноклассник упал с лестницы, Курт очень испугался, а, узнав, что тот еще и сломал руку, вообще впал в панику – мальчик уже рисовал в воображении острожную крепость, где его непременно закуют в цепи, и, в силу этого, не мог не солгать. Но раз уж он решил лгать из страха, наличие или отсутствие клятвы не играло никакой роли. После клятвы сына Марта успокоилась и ограничилась тем, что потребовала пятьдесят раз прочесть «Аве Мария» и пятьдесят – «Отче наш», а когда ее указание было исполнено, усадила за обеденный стол.