Адек всегда вставал очень рано, одновременно с нанятыми работниками, за что отец частенько подшучивал над ним. Мальчику нравилось на цыпочках пробираться в комнату матери, смотреть на ее красивое смуглое лицо и длинные черные волосы, разбросанные по подушке; большие напольные деревянные часы с бронзовым маятником и острыми, как пики, стрелками, стучали по ушам, в комнате пахло духами, чистыми накрахмаленными простынями, свечным воском и ковром, мягко ласкающим босые ноги плотными волокнами. Материнское лицо блестело от капелек пота; когда она спала, всегда закидывала руку поверх головы, открывая подмышку с большой круглой родинкой, выглядывающей сквозь темные волоски, а ее кадык размеренно двигался, оттягивая кожу маленьким комочком. Кружевные занавески, наполненные утренним солнцем, ослепительно сверкали и разбрасывали по комнате хрустальные отсветы. Накрытый белой салфеткой графин с водой на стеклянном подносе ловил утренние лучи и отражал на стены пылающие разводы солнечной воды. Над комодом из мореного дуба висело несколько деревянных полок с книгами: потертые кожаные переплеты прижимались друг к другу и наполняли комнату чем-то особенным, почти сакральным – живым, благородным духом и священным уютом.
Адек любил гулять среди разогретых пшеничных полей, раскинувшихся чуть в стороне от их дома, когда ошалевшие от дневной жары колосья к вечеру насыщали воздух хлебным ароматом. Мальчик с нежностью перебирал пальцами стебли или бежал по полю с вытянутой рукой так, чтобы пухлые колосья щекотали ладонь и приятно ударяли по лицу. На обратном пути к дому часто останавливался у вспаханных грядок, садился на корточки и опускал руку в чернозем, брал жирную горсть, растирал и нюхал ее так же, как это всегда делал отец, приговаривавший при этом, что земля пахнет предками, а потому мечтавший, что когда-нибудь он опустит руку в песок своих предков – в песок Палестины. Адек отчетливо чувствовал: прикасаясь к земле, он черпает жизненную энергию, какую-то чувственную силу природы, которая нашептывала ночными звуками так много тайного и значимого; когда весь дом засыпал, Адек лежал в своей комнате с распахнутым окном и, накрывшись москитной сеткой, слушал трепетание стеблей и крон, поглаживаемых ветром, перебирал звуки плескающегося шелеста реки, пения соловьев и стрекотания насекомых. Комары жужжали над головой, издавая мерзкий, навязчивый гул, но пролезть через сетку не могли, хотя искусанному за день телу все равно казалось, что уколы продолжаются, но это была чесотка старых укусов.
Почти сразу после оккупации их дом сжег сосед католик. Сжег из зависти к их достатку. Он хотел лишить семью Адека имущества, но несколько не рассчитал, – вся семья сгорела вместе с домом, сам же Адек успел выпрыгнуть в окно, разбив стекло молотком; тогда он сильно изрезался, так что на его лице и руках до сих пор алели глубокие рубцы, а на затылке – пара залысин. Сосед поляк избежал тюрьмы вследствие идеологического мотива, отделался компенсацией в пользу оккупационных властей. Сейчас, в тесном, вонючем, облезлом вагоне, воспоминания о родном доме навалились с особенной силой, Адек невольно закрыл глаза и перенесся к тем запахам и образам, но поезд сильно тряхнуло, и грубая действительность со скрежетом напомнила о себе: душок хлорки, толкотня, засаленные доски, колючая проволока на прямоугольных проемах.
Рядом с Адеком стоял худенький Генечка в своих внушительных, вечно слетающих башмаках, которые походили на комья земли, облепившие корни вырванного деревца. Доктор перевел взгляд на его приунывшее лицо – мальчик очень грустил, когда переставал чувствовать на себе взгляды всех окружающих, ему патологически необходимы были всеобщее внимание и любовь, и он предпринимал все мыслимые и немыслимые усилия, чтобы завоевать это центральное положение. Януш видел, что амбициозному мальчику не удается стать лидером и завоевать коллектив своим умом и силой; еще только формирующаяся, незрелая личность ребенка не могла привлечь к себе всеобщее уважение, поэтому Генечка нашел единственную возможную альтернативу – он стал веселить ребят. Роль шута нисколько не смущала его, хотя тайно он помышлял возглавлять, по меньшей мере, отряд партизан и держать в страхе все немецкие части, расположенные на территории Генерал-губернаторства. Генечка решил про себя, что, пока у него нет своего отряда, он ограничится комедиантским лидерством, поэтому частенько дразнил воспитателей и выдумывал шалости, одна другой изощреннее, так что один раз даже довел до слез учительницу географии, подложив в ее сумочку мертвую крысу. При этом сам мальчик, Гольдшмит отчетливо знал это, был очень добрым и чутким ребенком, и даже в той ситуации он откровенно переступал через себя, так как ему была искренне симпатична учительница географии, он знал наперед, какое сильное потрясение вызовет в ней вид мертвой крысы, но увлекаемый желанием бравировать перед другими воспитанниками, он почти всегда перешагивал через собственное «я», совершал поступки, произносил речи, полностью противные его личному мировоззрению и нраву. Януша очень расстраивала эта черта мальчика, порабощенного коллективным вниманием, доктор пытался научить его истинному лидерству через развитие своих действительных достоинств.
Подле Генечки толкались двое задир – главные спорщики и драчуны: почти лысый, только вчера постриженный Моська с овальной, как яйцо, головой и Барух, похожий на маленького, умудренного жизненным опытом, ворчливого, но очень подвижного старичка, вечно хмурившего свой лоб, – они снова нашли повод для драки и лупцевали сейчас друг друга по голове. Гольдшмит знал, насколько важно направлять эту особенную энергию двух подростков в нужное русло и во время жизни в приюте всегда особенно сильно нагружал их в играх или учебе. Януш также видел, что чувство обостренного противоречия в этих двоих является не признаком дурного характера, а просто особо яростным вниманием к миру, еще не оформившимся желанием во всем идти своим путем, испытывая признанные авторитеты и истины на прочность.
Юркий непоседа Ежи, маленький мальчик в красных подтяжках и серых шортах, вскарабкался на лохматого Аронека и самого высокого Моню, оперся на их плечи коленями, измазанными зеленкой, и высунулся в узкое прямоугольное окно настолько, насколько позволяла колючая проволока. Ветер трепал густую челку, а когда поезд тряхнуло, колючка, будто когтем, больно поцарапала лоб.
Гольдшмиту не давал покоя взгляд Иржика. Мальчик, конечно, не просто догадывается, но даже не сомневается в неотвратимости предстоящего. Доктор снял со спины большую алюминиевую флягу на кожаных лямках, достал из рюкзака Менделека стальной ковш и, наполнив его, пустил по рукам. Дети утоляли жажду, а Януш, бросив еще один взгляд на Ежи, который все так и смотрел в окно, держась за край досок, начал протискиваться к Иржику. Коснулся его плеча и повлек за собой, аккуратно раздвигая горячие, вспотевшие детские плечи. Рубаха взмокла и прилипла к телу. В вагоне пахло потом, мокрые волосы девочек склеились на лбу или прилипли к рукам.
Доктор подошел к Ежи, тот посторонился, уступая место. Гольдшмит положил ладони на шершавый край досок, глянул сквозь колючую проволоку: перед глазами мелькали сосны, облупившиеся будки, одноэтажные дома, кирпичные водонапорные башни и трубы. Солнце обжигало лицо, во рту пересохло: разливая воду детям, сам он забыл попить, и теперь во рту, по ощущениям, сгустилась песчаная пробка. Осмотрев окно, доктор оглянулся на Менделека: