Книга Варшава, Элохим!, страница 15. Автор книги Артемий Леонтьев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Варшава, Элохим!»

Cтраница 15

Несмотря на раздражение, Марек почти богобоязненно положил футляр со скрипкой на комод и, только освободив руки, начал нервно дирижировать, брызжа слюной и потрясая лохматой головой:

– Все, ноги моей больше там не будет. Опять всю ночь играл для этих свиней с их шиксами… Тошнит от вида размалеванных проституток! Ни я, ни моя скрипка больше не будем так унижать себя. Все! Время музыкальных инструментов подошло к концу, буду хлестать их по жопе смычком… сыграю лучше на их похоронах…

Отто шикнул на брата:

– Тише ты, не митингуй в прихожей, дурак…

Дина подхватила, скрестив руки на груди:

– Не выражайся при матери, Марек, непутевый, и не неси чепухи, тоже мне борец! А на что мы будем жить? Клопами питаться? Или твоим красноречием? О матери подумай…

– Да я лучше силой кусок вырву из глоток этих мразей, чем развлекать их, точно шарманщик-попрошайка… Хватит с меня!

Марек скинул пальто и ботинки, рванулся было к столу, но сестра остановила его, выставив перед собой пинцет и блюдце со спиртом. Раскрасневшийся от возбуждения Марек нетерпеливо ждал, пока Дина соберет вшей. Его подвижные и колючие глаза резали воздух, исследуя углы квартиры, коснулись матери, брата, пощупали два куска мыла на столе. Тут скрипач не выдержал и начал вырываться, размахивая руками:

– Ну все, все уже, нет там ничего, кончай свой медосмотр…

Дина дернула брата за галстук, как за поводок, чтобы он остепенился, и как ни в чем не бывало продолжала исследовать его одежду и волосы – так умиротворенно и нежно, словно подмывала младенца.

– Не бузи, ато оставлю ночевать на лестнице, обалдуй… Пока мама полностью не поправится, я отвечаю за уют и чистоту в доме.

При слове «дом» Марек поморщился:

– Дом! С каких пор эта халупа, эта грязная задница, в которую мы переехали, стала для тебя домом?

Сестра не ответила.

Несмотря на беззаботный вид девушки, на ее чуть приподнятое настроение, Отто знал, что это напускное; в душе Дина ежесекундно содрогалась и без конца молилась: о, Яхве, спаси, защити нас – нашу семью и всех евреев, нет… всеживое, все, что свято, сбереги… отведи от нас эту чумную руку, этот рок. Пусть все будет, как прежде. Архитектор понимал: сестренка просто напускает на себя эту личину спокойствия и легкой веселости, дабы наполнить их квартиру мирным воздухом, каким-то созидающим, согревающим электричеством, – напускает ради матери, ради всех домашних, которым хотелось приходить в эту халупу и хотя бы здесь, хотя бы немного чувствовать себя защищенными. Иногда Otto даже казалось, что эта постоянная, нескончаемая молитва проступала в ее зрачках, как святые письмена, будто строчки золотились и теплились, сквозили сиянием, оставляя лазурный шлейф. Архитектору думалось, что, наверное, молитвы всех обожженных войной народов ежесекундно сливаются сейчас воедино этими своими обессмерченными строчками, как нити, они переплетаются в общий канат, словно души всех тех, кому ненавистна война, это неделимое целое, и молитвенные слова, сокровенные, одному Богу предназначенные слова, объединяются где-то в закулисной святой бесконечности, затем, чтобы прикоснуться к Господу и слиться с ним, увековечиться, стать оплотом долготерпеливой силы – преобразующей и разящей силы единого Царства, единого Вседержителя.

Марек постепенно остывал, он покорно ждал, когда Дина закончит. Скрипач поймал напряженный взгляд старшего брата и понял: тот хочет поговорить с ним с глазу на глаз. Не сомневался, что речь пойдет о подпольной работе и вступлении в организацию. Братья никогда не упоминали при матери о серьезности своих намерений.

* * *

Эва завернула заснувшего младенца в простыню и уложила в сумку, потом покосилась на пустую консервную банку, которую в занавешенной выцветшим бельем квартире пользовали когда на правах половника, когда чайной чашки или мерной посуды для пшена. Консервов в этом доме не ели со времени переселения, так что, судя по всему, многофункциональная банка перекочевала сюда через быт не одного семейства и, быть может, держала свой путь еще с арийской стороны, с тех самых благополучных пор, когда она стояла на полке в кухонном тепле уютной и сытной кладовки, безупречно круглая, как солнце, наполненная и гордая, точно султан, скрывая под своим желтоватым блеском ласково посеребренные сардины в масле. Банка давно уже сгорбилась и потеряла свой лоск; истертая взглядами, мятая временем и излишком прикосновений, она стояла на заляпанном столе среди безукоризненно чистых, почти сверкающих от человеческих поцелуев алюминиевых мисок. Эва толкнула банку длинным пальцем, та слетела с края стола и с грохотом покатилась по дощатому полу, запинаясь о рваные ботинки и ножки табуретов. Пока шумная банка отплясывала под ногами, девушка всматривалась в лицо младенца. Убедившись, что он крепко спит и никак не реагирует на посторонний шум, Эва взглянула на мать малыша.

Та, обхватив себя руками, расхаживала по комнате. Грязные половицы скрипели, казалось, они скорбят, голосят, словно неутомимые плакальщицы. Женщина понимала: возьми она сейчас на прощание младенца на руки, уже не отдаст его, ни за что не отпустит, поэтому просто смотрела и отирала щеки. Отец ребенка хрипел и дрожал на почерневшем от пота матраце, брошенном в углу. Его лицо покрывала сыпь. Эва сделала для больного все, что могла, но он оказался безнадежен.

Еврейка подошла к медсестре и поцеловала ее руки, посмотрела тяжелым, забирающим жизнь взглядом. Девушка опустила глаза, ей было трудно смотреть в эти выцветшие болотные огни. Она знала: через месяц, может быть, даже раньше, эта женщина умрет, а ее муж не протянет и нескольких дней, но мать ребенка снова и снова заговаривала о том, что после войны обязательно найдет своего сына, а Эва снова и снова кивала, поддерживая ее уверенность и ненавидя себя за это.

Медсестра взяла сумку и все же заглянула в глаза женщины, та хотела что-то прошептать, но голос сорвался, и она махнула рукой. Эва вышла в подъезд. Дверь затворилась.

Девушка спустилась на улицу и забралась в телегу. Яцек взял вожжи и цокнул губами. Чуть припудренная влажной, скатавшейся пылью лошадь напряглась, дернулась и подалась вперед, нервно подрагивая кротким ухом, как будто прислушивалась, пытаясь понять, что же все-таки происходит в этом больном, свихнувшемся мире людей. Смирный глаз настороженно косился назад, кобыла отводила голову в сторону, оглядывалась с печальной обреченностью, словно чувствовала, что за ними по пятам без конца следует смерть, ощущала ее тревожное присутствие, не то читала этот первобытный ужас в душах людей, не то улавливала собственным животным нутром.

* * *

В Великой войне с кайзером Януш Гольдшмит, польский еврей, участвовал в качестве военврача, служил в полевом госпитале русской армии. Полякам приходилось воевать друг с другом: восемьсот тысяч призвали под знамена Российской империи, четыреста – Австро-Венгерской и двести – Германской. Отвращение к войне зародилось у Януша, тогда лейтенанта медицинской службы, еще во время Русско-японской бойни. Между Харбином и Мукденом он курсировал на санитарном поезде, набитом сумасшедшими и покалеченными обрубками: пугающая опустошенность глаз, безумные вскрики и бормотание, истерики, стекающие на пол кровь и рвота, торчащие с полок перебинтованные культи, со звоном падающие в железный таз осколки и пули. Осанистый и неизменно бодрый доктор с несокрушимой улыбкой и ласковым взглядом поверх очков наполнял сирые вагоны своей харизмой – солдаты приободрялись, стоило Гольдшмиту только появиться. В том же поезде совсем недавно он вез на войну ликующую жизнь – каких-то несколько месяцев назад этой жизни было тесно в солдатском сукне, сытые тела парней и мужиков трещали во сне избытком пахучего здоровья, ночами мужские клейкие соки непроизвольно извергали себя в исподнее; дородные тела беспокойно почесывались, чавкали, выделяли влагу, они вкусно и протяжно зевали, но даже в этих зевках чувствовалось только одно: мужчины торопились жить. Жадные на табачок и харчи, солдаты добродушно хохотали и все же по-товарищески делились друг с другом своим немудреным богатством, ехидно подшучивали и по-братски скалили зубы в дружеских улыбках. Теперь же, на обратном пути, гиганты-казаки плакали, когда их спрашивали о месте и дате рождения, руки нервно тряслись, когда случайные лучи солнца пробивались в душный от смрада залежалого мяса поезд и прикасались к лицам, заросшим завшивевшей бородой. За плечами Януша была русская гимназия – он в совершенстве владел языком державы, захватившей и долгое время притеснявшей его польскую родину. Гольдшмит сидел с этими великорослыми воинами-детьми и матерью-наседкой, рассказывал им русские сказки. Все смотрел в отсыревшие окна, считал заснеженные перегоны и покосившиеся столбы, похожие на виселицы.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация