Поль Леви из Пюто, его жена и сын стали беженцами. Они поселились в комнатушке на седьмом этаже старого дома на рю де Пти-Шанс. Ведомый каким-то внутренним чувством, Поль Леви привез семью в квартал рядом с Ле-Алем. Деревенский житель, бедный торговец на рынке, он не знал других мест в Париже. Убогий чердак пришлось делить с мадам Трипé – беззубой, выжившей из ума старухой, бормочущей что-то в углу, и ее сыном Жаком – двадцатидвухлетним детиной, подмастерьем в мясной лавке. Он был красив грубой, дерзкой красотой; его рыжая шевелюра всегда стояла торчком.
Мать и Жак Трипе сразу же повздорили. Она вопила, что в комнате слишком мало места, а он склабился, осыпая ее малопонятными ругательствами и посылая к дьяволу.
Отец ничего не говорил, просто лежал на привезенном из Пюто матрасе. Он постелил его в углу, положил сверху подушку с одеялами, а еще одно одеяло прикрепил к стенам, отгородив получившуюся постель.
Очаг мать делила с полоумной мадам Трипе. Есть приходилось всем вместе, хорошо еще, что ширма из одеяла давала хоть какое-то уединение.
Дров не хватало, топить приходилось по чуть-чуть. Мать истерично вопила, едва не бросаясь на мужа с кулаками:
– Руки и ноги окоченели уже и у меня, и у ребенка! Хочешь, чтоб мы в ледышки превратились?
Она дрожала, поглядывая на трещину в окне.
Кто-то заткнул окно ветошью, но ветер все равно задувал в комнату, а во время дождя вода текла по стене и собиралась в лужицу на полу.
Джулиус дышал на пальцы и хлопал себя по бокам. Черт, как же холодно на этих кривых парижских улочках, гораздо холоднее, чем в Пюто. А еще голодно. Джулиус теперь все время хотел есть. Он тосковал по аппетитным запахам ярмарки, вспоминал, как дед с улыбкой отламывал ему кусок сыра. В комнатушке на рю де Пти-Шанс воняло постелью мадам Трипе, рыжей шевелюрой Жака, его пропахшими пóтом ботинками, которые он никогда не снимал. Воздух был спертым, затхлым, а еще стылым из-за трещины в окне.
– Мы тут надолго, папа? Когда можно будет домой?
– Не могу ничего обещать, Джулиус. Когда осада закончится, и война тоже. Никто не знает.
Как почти все мужчины в Париже, Поль Леви записался в Национальную гвардию. Он носил форму, ходил на строевые учения, маршировал; его посылали на укрепления в любое время дня и ночи и платили полтора франка в день за службу. Он почти не бывал на рю де Пти-Шанс, возвращался поздно ночью, продрогший, усталый, и ложился на матрас прямо в форме, забрызганной грязью.
Утром мать закутывалась в шаль, для тепла набивала башмаки бумагой и занимала очередь в мясную лавку. В очереди приходилось стоять по два-три часа. Дверь охраняли солдаты. Со свинцово-серого неба падал снег, покрывая мощеные улицы. Рядом с очередью сидела на корточках худая – кожа да кости – маленькая девочка, похныкивая от холода. Простояв три часа в очереди, окончательно закоченев и едва не теряя сознание, мать получала мясной паек – тридцать граммов конины на душу – и под снегом брела домой по лабиринту улочек. Ей вслед свистели пьяные гвардейцы. Они стояли у стены, позевывая от скуки. Гвардейцы все время были пьяные. На что еще потратить полтора франка, как не на выпивку? Да и других занятий в осажденном городе не было.
Пруссаки не начинали штурм – засели в ожидании на холмах.
– Мама, я есть хочу, дай еще кусочек, ну хоть маленький.
– Нет, дорогой мой, на вечер ничего не останется, снова ведь проголодаешься.
В комнату, пошатываясь и дыша перегаром, ввалился Жак Трипе.
– Послушайте, мадам Леви, за что вы меня так невзлюбили? Я ж вам ничего плохого не делаю, а?
– Да ну вас! Некогда глупости выслушивать.
– Готов поспорить, вы горячая штучка, когда не сердитесь, а? Какие глаза, какая стать!
– Может, отстанете? Нечего на меня перегаром дышать и руки свои тянуть, молодой человек. Когда женщине холодно и голодно, ей не до мужчин.
– Да вы дьяволица настоящая, играете со мной, дразните. Вон, сами-то улыбаетесь. Послушайте, я хороший способ знаю согреться – хотите, покажу?
– Нет, болван, щенок. Оставь меня в покое.
Джулиус грыз ногти. В животе у него было пусто.
– Мама, дай мне су, я хлеба куплю.
– У меня нет денег, отца жди.
– На, молодой человек, на тебе су. Беги-ка на улицу, может, и найдешь чего. Иди, а мы с мамой твоей потолкуем.
И Джулиус выходил из дома. Теперь он большую часть времени проводил на улице, подальше от этой унылой комнаты, старухиных стонов, от Жака Трипе, докучающего матери. Потихоньку Джулиус осваивал квартал. По узким улочкам Ле-Аля он переходил на все более широкие и добирался до площади Шатле, а оттуда – к мосту на остров Сите́. Там он бродил по набережным, вглядываясь во все отверстия и щели, ощупывая сточные трубы; его мозг напряженно трудился. Как-то раз в мусорной куче ему попалась засохшая корка хлеба. Он запихал ее в трубу, а сам спрятался рядом с булыжником в руке. Минут через двадцать в трубе блеснули две точки глаз. Какое-то время крыса принюхивалась, потом высунулась и принялась за корку. Джулиус медленно занес над ней камень и резким ударом размозжил ей голову. При виде мертвого зверька его худенькое заострившееся лицо озарила странная улыбка, он торжествующе потер руки. Если бы дед не гнил сейчас в канаве, а был бы тут с ним, вот бы он посмеялся.
– Выгода задаром, – произнес Джулиус. – Выгода задаром.
К вечеру он тем же способом убил шесть крыс. Уже темнело, над Сеной поднимался туман. Дома казались унылыми серыми громадами, на улицах почти не было света. Люди, опустив головы, торопились в свои холодные жилища. Все магазины и даже церкви стояли закрытые. По улицам не ездили ни экипажи, ни повозки – всех лошадей пустили на мясо. Только один-два полупустых омнибуса уныло тащились по тихим, темным улицам, выполняя свой обычный маршрут.
Джулиус размахивал связкой крыс и напевал песенку. Топая посильнее, чтобы согреться, он прошагал всю улицу Сент-Антуан до площади Бастилии. Он знал, что бедный рабочий люд из его квартала сейчас стоит в очереди за тридцатью граммами конины. Люди устали, замерзли, животы у всех подвело от голода. Джулиус пробрался сквозь толпу и поднял крыс повыше.
– Сорок су за крысу, месье, мадам, сорок су за крысу!
В Рождество старуха Трипе преставилась. Больше двух недель она угасала от дизентерии, вызванной голодом и холодом. Никто не сожалел о ее смерти. Ее стоны раздражали, а грязь и вонь в комнате стали невыносимыми. Жак Трипе купил для матери деревянный гроб, однако желание обогреться пересилило, и старуху похоронили в общей могиле.
Наконец-то в комнате стало тепло. Семейство Леви и Жак тянули руки к яркому огню и охали от удовольствия, упиваясь непривычной роскошью. Даже отец выпил вина, которого всем налил скорбящий сын. Джулиус удивился, увидев порозовевшие щеки у всегда такого бледного отца, который и сам был похож на скелет в гвардейской форме. Отец играл на флейте, закрыв глаза; прядь черных волос падала ему на лицо. Мелодия таяла в воздухе, а он чему-то улыбался.