«Все это уже было со мной раньше», – подумал Джулиус, ощущая безотчетную радость. Какой-то мужчина склонился над ним и протянул ему книжечку с молитвами. Джулиус смотрел на буквы, и они складывались в знакомые слова. «Йойшейв бесейсер»
[13], «Адонай Мо-Одом»
[14], «Алену»
[15], «Кадиш»
[16] и еще слово «израэлит»
[17].
И тут он понял. На душе стало тепло, словно кто-то обнял его, нежно прижал к себе и прошептал что-то ласковое. Он среди своих. Они смотрят его глазами, говорят его голосом; это его храм и его свечи.
Да, эти люди бедны, плохо одеты и голодны, их храм затерян где-то в глубине города, но они собрались здесь все вместе, потому что между ними есть нечто общее. Схожие мысли, одинаковые устремления – люди одной крови, навеки связанные неразрывными узами.
Человек, склонивший голову перед золотым подсвечником и тихо читающий что-то нараспев, был раввином. Он повернулся к слушателям и заговорил громче. Он то вскрикивал, то шептал, и молитва эхом отдавалась в их сердцах. То был не просто раввин, то был сразу и Поль Леви, и Джулиус, и младенец, и мальчик, и мужчина; он рассказывал о том, о чем думал отец, и о том, что видел в мечтах Джулиус. А псалом звучал как отцовская музыка, песнь, что взвивалась ввысь, затихала и растворялась в воздухе. Голос раввина, совсем как та мелодия, молил и рыдал, горевал и радовался, трепетал в непостижимой вышине, подобно крыльям птицы, рвущейся в небо; взлетал выше золотого солнца и устремлялся к звездам; утонченный, дрожащий, он пел песнь, в которой слились воедино красота и боль, страдание, восторг и душевное смятение, отчаянная мольба того, кто смотрит на небо в поисках ответа и тянется к облакам. Джулиус сидел и слушал, опершись подбородком на ладони. Молитва питала, как питают еда и питье, дарила покой и утешение, погружала в сон и сладостное забвение.
Молодой раввин – это он сам, семисвечие – символ его песни, а железные дверцы – врата в заветный город.
Джулиус погрузился в мечты, он стал ничем и никем. Он больше не маленький голодный мальчик с выпирающими ребрами – он стал неосязаемым, как музыка, как трепетная песнь; бесплотным, как шум птичьих крыльев, журчание ручейка, шелест листьев на ветру; неуловимым, как полет птицы и тень на лепестках цветка. Он был водой в реке, песком в пустыне и снегом в горах.
Когда раввин перестал молиться, Джулиус будто упал с высоты и с размаху ударился о холодную земную твердь. Люди вставали со скамей, пожимали друг другу руки. Раввин беседовал с кем-то, перегнувшись через перила галереи; железные дверцы закрылись. Джулиус вернулся в реальный мир, снова стал бедным, голодным мальчишкой в осажденной столице. Выходя вместе с другими из храма, Джулиус оглянулся на семисвечие. И вот тяжелая дверь захлопнулась за ним, и он снова очутился на площади.
Небо прояснилось, с него больше не сыпалась серая морось, но вечер выдался холодным.
«Вырасту и тоже стану раввином, – думал Джулиус. – Буду петь. И сочинять музыку, и мечтать перед золотыми свечами».
В воздухе царило безмолвие, улицы погрузились в тишину, и Джулиус вдруг понял, что грохот канонады, который был слышен целый месяц, наконец-то стих.
«Наверное, у пруссаков снаряды кончились, – думал мальчик. – А может, стрелять устали и в свою страну ушли. Хотя мне-то какое дело. Я буду раввином. Буду сочинять музыку».
Он свернул на рю де Пти-Шанс, сунув руки глубоко в карманы и наклонив вперед голову.
«Я часто буду ходить в храм, – пообещал он себе. – Как следует выучу иврит с молодым раввином и больше никогда не пойду на мессу».
На его худом личике появилась довольная улыбка.
«А еще, – размышлял он, – там не было сбора пожертвований, а значит, и платить ничего не надо…»
Он вошел в дом на рю де Пти-Шанс и стал подниматься по лестнице. Ему так хотелось рассказать отцу о молодом раввине и о храме, только вот как объяснить все, что он чувствовал и слышал? Он принялся сочинять, что скажет отцу. «Ну, ты же понимаешь, правда? То, что я почувствовал, когда увидел свечи и молитвы в книжечке? А у раввина голос такой же, как твоя музыка. Он тоже будто плакал и был таким жалобным и потерянным. Ты ведь понимаешь меня? Я больше никогда не буду как поросенок. Не буду как поросенок!»
Казалось, он все еще слышит голос раввина и видит золотые свечи. Отец и Джулиус крепко связаны друг с другом, остальные вообще не в счет. Молитва излечила боль в животе и голове. Джулиус больше не чувствовал ни усталости, ни дурноты от винного супа. Ему хотелось побежать к отцу и рассказать о своем счастье.
Он толкнул дверь в комнату – заперта. Потряс и подергал за ручку – все равно не открылась. Он начал пинать дверь.
– Ну-ка, тише! – послышался мамин голос. – Прилегла я, плоховато мне что-то. Побегай еще, поиграй, отца встреть.
– Мама, я замерз! – крикнул Джулиус. – Уже темно, на улице страшно. Впусти погреться.
– Не надоедай! – сердито ответила она. – Я четыре часа на улице простояла за едой тебе, что ж, и отдохнуть чуток нельзя? Беги отца дожидайся, а то будешь тут шуметь под ухом.
Джулиус медленно отпустил ручку двери. Мама стала недоброй, ей все равно, что пальцы у него посинели от холода, а ног он почти не чувствует. Что ж ему теперь, и спать на улице, раз мама устала? Да он бы тихонько посидел в углу и помечтал о храме, только и всего. Зачем так рано ложиться спать? Может, отец скоро придет. Джулиус открыл окно на лестнице и стал разглядывать прохожих, но было уже темно и плохо видно. Он уселся на подоконник и принялся стучать ногами по стене. Что, интересно, сейчас делает молодой раввин? «Йойшейв бесейсер». Джулиус этого никогда не забудет. Из комнаты доносились какие-то шорохи. Мать что-то бормотала, а ей вполголоса отвечал Жак Трипе. Нет, это же несправедливо, разве это по-доброму, это уж слишком! Его она в комнату не пускает, а этому болвану Жаку Трипе там находиться можно? Джулиус соскочил с подоконника. В зарешеченном слуховом окошке мерцал свет свечи. У Джулиуса появилась идея. Он заберется на лестницу, которая ведет на крышу, дотянется до окошка и крикнет матери, чтобы перестала быть такой злой. Может, тогда она его впустит? Он взобрался на лестницу, уперся локтем в подоконник, подтянулся и застыл в изумлении. Мать вовсе не отдыхает, а лежит на матрасе с Жаком Трипе. Ей нельзя такое делать, это можно делать только с отцом, при чем здесь Жак? Как ужасно она себя ведет! Должно быть, понимает, не то дверь бы не запирала. Побоялась, что Джулиус войдет и увидит и ей станет стыдно. До чего же гнусно! Он ее ненавидит. Как ужасно видеть ее с Жаком Трипе! Джулиусу хотелось наброситься на мать с кулаками. Она заслужила, чтобы ее побили, да даже кнутом отхлестали. Его бросило в жар от злости и обиды за отца.