Вот есть ткацкий станок, или прялка, не помню, как правильно – где делают ткань. Если ткань с узорами, то они возникают на вертикальной раме постепенно, нитка за ниткой, при каждом ходе прялки, и смысл красной или синей нити не в ней самой, а в узоре, куда она войдет.
Мир наш похож на такую ткань, где мы – нити. В том смысле, что каждый человек, или зверь, или дух живет и сражается так, словно все дело в нем, но сами по себе существа бессмысленны. Есть только ткань, куда они вплетены как части – полотно пестрое, яркое и страшное, не видное и не внятное целиком никому, кроме бога. Для богов же это игра.
Так что такое моя жизнь и в чем мое назначение – и не только мое, но и любого человека?
Возьму простой пример. Вот я сижу вечером у окна. За ним слышно лошадиное ржание и голоса людей, и меня злят эти звуки, потому что они нарушают мой покой.
Мне кажется, что шум происходит в мире за окном, а я отвечаю ему своим раздражением. Но на деле и шум, и моя злоба есть одно целое – узор, который бог заставляет меня прожить как этот миг, чтобы оживить его. Он сделал меня для этой цели, как катушку с нитью, и нить эта есть моя душа, которая не моя, но бога – и лишь окрашена мною, как краской. Мною создается мир.
Бог прядет на своем станке так, будто есть я и есть ржущая лошадь – но нужно это для того, чтобы событие стало частью вселенской ткани, где конское ржание и шум голосов переплетены с моим раздражением. Мое переживание этого мира и есть то самое, что его порождает. Так же со своих позиций соучаствуют в создании космоса ржущая лошадь и шумящие под окном люди, и все эти нити соединяются через Камень подобно проходящим сквозь одну точку лучам.
Это был простой пример – а можно вспомнить битву под Антиохией, где я посылал солдат в бой, махая кинжалом как Александр. В таких сражениях сходятся легионы, страдают и умирают тысячи.
Пожар этого мига поддерживается огнями со множества направлений, и то, что считают человеческим зрением и слухом, есть на самом деле создающие мир лучи. Мы исторгаем эти лучи из себя, пока не израсходуем свою жизненную силу, выплетая узор настоящего. Если сравнить наш мир с моей шелковой робой, то мы черви, выделяющие из себя шелк – а мним себя вышитыми на робе картинами, которых и нет-то нигде, кроме как в нашей памяти.
Бог, придумавший эту жестокую игрушку – а игрушка эта и есть наш мир со всеми его кажущимися обитателями – подобен не слишком развитому ребенку.
Но рядом с этим юным и глупым богом есть другие, как бы его родители: мудрые и добрые, они исполнены сострадания ко всему сущему, даже к одушевленным нитям, затянутым в живую картину.
Боги не могут увидеть наш мир так, как видит его человек. Вернее, могут – но для этого им надо перестать быть богами и стать людьми, ибо мир, в который погружен человек, и заключен в человеке. А зачем богам человеческое? Если люди отворачиваются от создаваемого из них узора, они видят лишь одно: распад и разрушение своей смертной природы.
Богов не слишком-то интересует наш мир – как родителя не особо занимает непристойный рисунок, намалеванный сынишкой на заборе, или залитый уксусом муравейник. Конечно, боги добры – и способны проникать сострадательным взглядом даже в мельчайшие глубины. Но делают они это редко. И мне ли их упрекать?
О, я видел богов, воистину видел. Но мой язык немеет при попытке описать их.
Наше небо с луной и звездами есть картина, произведенная божественной машиной. Эта картина подобна зеркалу перед зрачком – чем острее и зорче человеческий взгляд, тем больше деталей и подробностей он увидит, но созерцать при этом будет лишь свое собственное зрительное усилие. Это своего рода насмешка над человеком. Но за видимым космосом есть космос невидимый, похожий на древнее море. И в нем огромными темными водоворотами таятся боги.
Здесь мои слова сделаются окончательно странными: в своей сути боги абсолютно неподвижны. Они подобны вихрю, но в центре этого вихря как бы есть недвижное око, и бог весь там, а вихрь бытия для него как мантия.
Вот он плывет, могучий и прекрасный, из одной вечности в другую – и остается на месте. Видит все и не знает ничего. Он подобен только себе, и просить его о чем-то бесполезно. Ему ведом лишь танец, и танец этот есть Вселенная. А в центре танца созерцающий его глаз, и этот глаз есть неподвижное ничто.
Этот глаз во всех богах один, потому что двух разных «ничто» быть не может. Но я видел множество водоворотов и вихрей. Они различны и противостоят друг другу как великие цари. Мне увиденного не вместить. Скажу о том, что я понял.
Боги знают про страдание одушевленных нитей, сплетающихся в их игрушку. Но оно их не тревожит. В картине, частью которой стали люди, нет ни одного настоящего действующего лица, ибо божественная душа, оживляющая ее, затянута в нее как бы обманом и магией лишь на краткий миг.
Но боги все равно дают человеку возможность изменить свой пылающий мир, доверив ему управление божественной машиной.
Сами боги управляют ею с помощью танца. Почему я называю это танцем? Потому что не могу подобрать другого слова.
Мы, танцуя, совершаем движения – теряем равновесие и находим его опять. Суть божественного танца похожа. Она в постоянной потере гармонии и соразмеренности – и новом ее обретении, в смене прекрасных сочетаний сущего еще более прекрасными. И танец этот, этот вихрь – одновременно музыка, и так боги пребывают вечно: неизменное в центре, пламя перемен вокруг.
Мы же сделаны только из вихря изменений. Центрального небытия всех вещей и себя мы не постигаем, оттого наш мир для богов такая смешная игрушка.
Но из-за того, что наши танцы похожи, человек может управлять машиной, создающей все.
Такой человек – это soltator. Танцуя, он меняет человеческий мир. Он может многое совершить по своей собственной воле – например, сделать себя цезарем. Но главное, вселенское изменение случается, когда око небесной машины соединяется с ним в одно целое и постигает, как следует измениться всему – и следует ли всему быть дальше.
Дело в том, что божественные вещи отличны от наших – они одушевлены. Поэтому небесная машина сама есть божество, и участие других богов ей не нужно. Она и есть бог, прядущий на станке.
Еще я понял, что Юлий Бассиан не становился богом, даже танцуя. Он был могучий маг, но не soltator. Он мог управлять событиями мира, убивать цезарей и возвышать свою семью. Но он не захотел дать миру новое направление.
Быть может, это выйдет у меня.
Несколько танцев перед солдатами сделали меня императором. Но теперь потребуется куда большее. Бог машины заглянет в меня, постигнет мою душу – и сквозь нее увидит мир. А затем машина изменит мир так, как надлежит. Или, может быть, мир исчезнет. Я еще не решил.
Мне не надо заботиться о грядущем. Мне достаточно просто танцевать свой танец. Машина увидит и сделает все сама.
Мне хотят помешать. Я знаю про это – но мне не слишком-то страшно. Мне скорее смешно. Увидев богов, я стал мудрым, куда мудрее других людей. А став мудрым, я сделался еще и хитрым.