Зал, где стоял Камень и статуи его свиты, освещало всего несколько ламп на колоннах. Когда я поднимал глаза, колонны растворялись во мраке: огромная пустота над головой была почти черной, словно на меня спускалась грозовая туча. Камень Солнца был освещен лучше – и казался завернувшимся в черный плащ незнакомцем, сидящим на золотом возвышении.
Я хлопнул два раза в ладоши, и финикиец заиграл протяжную и приятную мелодию. Никто не смотрел на меня; мне не надо было думать о красоте лица и движений – и мой танец с первого шага превратился в обращенную к Камню беззвучную речь:
«Элагабал, с тобой говорю я, Антонин, называемый в народе так же Элагабалом по твоему великому имени. Я хочу сделать тебя главным богом Рима – но для этого нужно следовать народному обычаю. Люди примут тебя, если ты войдешь в божественную семью понятным им способом. Поэтому я хочу женить тебя на Палладе. Хочешь ли ты ее? Или желаешь другую богиню? Тогда назови…»
Несколько шагов я сделал во внутреннем молчании, а дальше мне в голову пришла мысль, сперва показавшаяся мне моей собственной. Но она разворачивалась не сама, а в такт моим движениям, и я с содроганием понял, что это ответ божества. Мне пришлось вытанцевать его весь перед тем как он сложился в моей голове полностью:
«Ты говоришь, что хочешь сделать меня главным богом, но кто ты, чтобы решать подобное? Ты для этого должен быть не высшим из людей, а высшим из богов…»
Теперь я знал, как говорит Солнечный бог – голосом привязанной к моему танцу мысли. Иногда – неузнанной мысли: я различил речь Элагабала лишь потому, что ждал ответа. А ведь и до этого дня мне многое приходило в голову во время танца. Но я не обращал внимания, стараясь правильно наклоняться и ступать.
Мне захотелось сесть на мрамор пола, опереться спиной о колонну и прийти в себя. Но я боялся прекратить танец – неизвестно было, заговорит ли божество снова. И следовало, конечно, поддержать диалог.
Ответ в моей голове родился почти сразу – и разумение мое было глубже, чем обычно:
«Люди поклоняются в основном священным камням и статуям, – ответил я наполовину мыслью, наполовину движениями тела, – и назначить им нового бога означает лишь изменить порядок расставленных перед ними предметов…»
«Ты и сам поклоняешься Камню».
Мне почудилось, что я слышу беззвучный хохот. Я испугался. Я всегда отчего-то считал, что Камень Солнца меня любит. Зачем иначе он вознес бы меня на такую высоту? Но теперь я уже не был ни в чем уверен.
«Я поклоняюсь не Камню, – сказал я, – но тому, что за Камнем».
«А ты знаешь, что за ним?»
«Нет, – ответил я. – Мой смертный ум этого не видит. Я вижу дела Камня и полагаю, что за ним стоит нечто великое и прекрасное».
«Увидь же…»
Тогда это и произошло. Подтягивая правую стопу к левой, я еще не знал. Мои стопы соприкоснулись, и мой ум открылся. Когда моя правая нога опередила левую и заскользила вперед по мраморной плите, я знал уже все.
Но я не остановился. Я танцевал – и с каждым движением проникал в тайну глубже, словно бы спускаясь в один из тех каменных колодцев, которые, по рассказам Ганниса, ведут к сердцам пирамид.
Тайна была простой и невероятной. Я даже не нашел бы слов, чтобы объяснить ее, если бы не техническое чудо, которое мне показали в Никомедии.
В тот день меня привели в небольшую темную комнату, где в стену была вмурована тонкая бронзовая пластина. В пластине было проделано крошечное – не больше чем от укола шилом – отверстие. Не знаю, как и почему, но на стене напротив него возникали картины – то розы, то драгоценные вазы, то золотые кубки… Мне объяснили, что никакого колдовства в этом нет: свет, проходя через крохотную дырочку, сам рисует то, что предложено ему за стеной в виде образа, только картинка выходит перевернутой.
Свет рисовал достовернейшую картину. Ганнис, который осматривал эту комнату вместе со мной, долго говорил о «Пещере» Платона: мы с ним изучали это сочинение год или два назад, но я, конечно, ничего не помнил. Главная мысль Ганниса была в том, что весь наш мир возникает примерно так же, как эта светящаяся картина напротив оставленной шилом дырочки.
Мне трудно было понять, о чем речь.
– Стена плоская, – сказал я. – На нее падает свет, и получается картина. Если весь наш мир такой же природы, то на какой основе он, спрашивается, возникает?
– На тебе самом, мой господин, – ответил Ганнис. – Считай себя подобием стены. И я тоже такая стена, и Макрин, и Меса, и последний раб. Но это, конечно, лишь сравнение – а все сравнения хромают. Не пытайся понять их буквально.
– Если я – такая стена, почему я не знаю этого сам?
– Разве ты знаешь себя, господин? Ты ведь ни разу не ездил в Дельфы.
Я догадался, что он намекает на древнюю дельфийскую надпись
[16].
Он к тому времени уже перестал звать меня Варием и называл господином. Во всяком случае, при посторонних, а с нами были солдаты охраны.
– Хорошо, – сказал я, – этого я все равно не пойму. Но где тогда дырочка, откуда выходит свет? Какое хитроумное устройство создает волшебные разноцветные лучи, становящиеся тем, что нас окружает?
– Это действие бога, – ответил Ганнис. – Вернее, божественной машины, чью природу понять невозможно… Я, во всяком случае, не смог – а ты, господин, быть может, и сумеешь. Но меня в это время рядом с тобой уже не будет.
Я давно знал, что риторы, софисты и спорщики прячутся за словом «бог», когда у них иссякают аргументы – и решил, что Ганнис воспользовался этим приемом. Если непостижимость бога приводят в качестве аргумента, о чем остается говорить? С этого заявления почему-то никогда не начинают спор – им заканчивают.
В тот же вечер Ганнис прислал мне кастрата-чтеца с текстом «Пещеры», но я был пьян, вокруг меня вели хоровод веселые девушки, и до Платона не дошло.
Теперь же, в полутемном храме, мой ум открылся и я понял сказанное Ганнисом.
Камень Солнца и был божественной машиной, которая рисовала наш мир таинственным и неизъяснимым способом. Вернее, не всей машиной, а видимой ее частью.
Камень был подобием отверстия в стене темной комнаты. Через него проходили лучи, рисующие мир. Поэтому его и называли «Sol Invictus». Само же мироздание было картиной, возникающей в моем уме – и сколько существовало разных умов, столько появлялось таких картин. Смысл божественной игры был в том, что они соединялись друг с другом и сплетались в нечто нам неведомое.
Даже увидев, как божественная машина создает мир, я не мог внятно это выразить, хотя после откровения мое разумение усилилось и окрепло, и многие потом с завистью говорили, что я наколдовал себе мудрость так, как другие наколдовывают богатство.
Я попробую объяснить суть того, что я понял – но для этого мне понадобятся сравнения.