…
Всего нас было двадцать семь женщин. Я не знала никого, кроме Джейн. Мы потягивали пунш, гадали, кто из кандидатов победит, шутили — может, выдвинуть в кандидаты сестру Джейн. Много смеялись, нам было так весело. Еще одна сестра Джейн, ей было тридцать лет, перед объявлением результатов произнесла речь минут на пятнадцать о том, что значит голосовать всерьез.
…
Это было так интересно. Но когда я вернулась домой, снова погрузилась во мрак.
…
Ну что ж, признаюсь тебе: у меня не было подруг. Ни одной. Не то что Джейн Бакстер, вообще никого.
…
Это ужасно. Мальчик твоих лет не должен понимать, каково это — не иметь друзей. Впрочем, мне было легче, чем тебе, потому что через месяц родился Рэндалл, а когда ты растишь ребенка, работаешь в магазине, следишь, чтобы муж в гневе не порубил мебель кухонным ножом из-за того, что не публикуют его жалкие песни, у тебя просто не остается времени на мечты о дружбе.
…
Говард задал мне такой же вопрос, и я ответила: «За Юджина Дебса». «За социалиста? — воскликнул он. Не мог поверить своим ушам. Прямо глаза вытаращил. — Моя жена голосовала за социалиста?»
…
Понятно, мой голос вообще не учитывался. Именно так Говард к этому и отнесся. Но в душе я мечтала: а вдруг мистер Дебс через друзей и знакомых Бакстеров как-нибудь узнает, что несовершеннолетняя девушка с Вудворд-стрит, без пяти минут избирательница, хочет, чтоб его выбрали в президенты?
…
Следующие выборы? К тому времени у меня было уже двое детей, я голосовала за мистера Роберта Лафолетта, и на этот раз мой голос засчитали.
…
Боже, как Говард вышел из себя. «Опять за социалиста?» — возмущался он. «Он не социалист. Он прогрессивный», — ответила я. Бедный Говард подавился овсянкой. «Ну, почему, Уна? Бога ради, почему?»
…
Потому что я так хотела. Вот почему. Я была замужней женщиной, которая не имела ничего своего. Даже одежды. Но у меня был мой голос, не так ли? Почему бы не отдать его социалистам? Иной раз мне даже не верится, что я сумела с этим скупым, подозрительным, мрачным, очень мрачным человеком прожить столько лет.
…
Двадцать восемь лет. Пропасть сколько времени, на самом деле. После этого я провела еще двадцать лет в академии Лестера, просидела за своим письменным столом с откидной крышкой перед кабинетом доктора Валентайна с таким чувством, словно вот-вот произойдет нечто необыкновенное.
…
Нет, ничего не произошло. Целыми днями я печатала на машинке и регистрировала документы. Но я так любила это чувство — чувство предвосхищения.
…
Да нет, пожалуй. Вряд ли тут можно чем-то поживиться для нашей записи. А потом еще двадцать лет на пенсии — ту-ту. Тоже просвистели. И еще двадцать лет, уже старым крабом. А сейчас…
…
Ох, спасибо тебе. Мое мнение: надо продержаться еще двадцать лет. А то уж я подумала, что пора покидать поле битвы.
…
Еще бы, мой верный малыш. Мы догоним эту французскую козу, чего бы ни стоило.
…
Ну, ладно, так и быть: ме-е, ме-е, ме-е.
Глава 12
Уна наблюдала из окна, как Куин занимается хозяйственными делами, а под конец полил из шланга дорожку перед домом. Его футболка покрылась пятнами пота. У него были красивые мускулистые руки, возможно, побочный эффект того, что он всю жизнь играл на гитаре. Когда он вернулся в дом и без приглашения схватил кекс, она осознала, как давно никто не вознаграждал ее бесцеремонностью.
Еще одно слово словно с неба упало: sūnūs. Встреча с отцом мальчика напомнила о сыновьях.
Она налила ему молока и сказала, глядя сверху на его макушку:
— Вам пора подстричься.
Ей хотелось сказать это ласково, но голос все равно прозвучал по-старчески брюзгливо и вместо заботы получилось что-то противоположное. У нее всегда все выходило наоборот.
Он рассмеялся:
— Стрижка стоит денег, Уна, да и времени нет, уже столько недель кручусь как белка в колесе.
Столько недель? Неужели? Он починил ей раздвижные двери, привел в порядок зимние рамы, заново засеял облезший газон, который когда-то наполнял ее гордостью. Она и сама выбиралась в эти неожиданно солнечные дни: то прополет цветы в саду, то прогуляется шаткой походкой по улице — она вновь ощутила уснувшую было страсть к прогулкам. Район выглядел зеленым, обновленным, почти незнакомым, словно она вернулась из дальних странствий.
— И как вам только это удается! — сказал он, запихивая в рот половину второго кекса.
Он ел как Фрэнки — словно впервые видит еду. И ресницы у него как у Фрэнки — длинные и влажные.
— Секретный ингредиент — толченые грецкие орехи, — сообщила она. — К следующей субботе испеку еще.
Его рука с кексом замерла на полпути ко рту.
— Уна. Сегодня у меня последний день.
Время остановилось.
— А! Разрази меня бог. Вы уверены?
— Семь недель. Сегодня закончилась седьмая неделя.
— Я, видно, запуталась, — сказала Уна. — Надо было считать внимательней.
Известие о его уходе отозвалось в ней болью, наподобие сердечного приступа, и выявило ее слабое место, доселе скрытое.
Он взял в руки колоду карт, что делать строго-настрого запрещалось.
— Как насчет фокуса на дорожку? — спросил он.
Она выхватила у него карты, пока он не заметил лишних тузов, подложенных для фокуса «Увидеть невидимое»: трюк требовал такой ловкости рук, о которой он мог только мечтать, этот гитарист со своими длинными изящными пальцами. Фокус она вспомнила однажды ночью, когда смотрела новости, и отчетливо восстановила весь сложный порядок исполнения. Этот фокус чего-нибудь да стоит. Пять долларов как минимум.
Он ждал ее ответа. Самонадеянно. Рассчитывая получить фокус даром. Он еще раз улыбнулся, и эта улыбка поразила ее, заставила задуматься о той части его жизни — а это девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента, — которая протекает за пределами ее видимости. Она поняла, что просьба показать фокус сегодня — это проявление сочувствия, сочувствия к дряхлой старушке, которая будет скучать по нему. Он никогда не унижал ее жалостью, ни разу, вплоть до сегодняшнего дня.
— Пять баксов, — потребовала она.
— Нет, так не пойдет.
— Разве вам не понравились фокусы, которые я показывала раньше? — спросила она. — Тогда вы охотно платили. Разве я не оправдала ваших ожиданий и разочаровала вас?
— Серьезно, Уна. У меня нет пяти баксов.