Кэт казалось, что близится счастливая развязка фильма ужасов.
И вот, когда она была беременна уже четыре месяца и это стало заметно, в один прекрасный весенний день, когда Париж оживал, покрываясь зеленью, Кэт уложила все свои пожитки в чайный сундучок, поцеловала на прощание фокстерьера Люка, поливая слезами его кудрявую мягкую шерсть, и ушла. Неделю спустя юрист, работавший в издательстве «Women’s Wear Daily», специалист по семейному законодательству, написал Оливье письмо и объяснил, что Кэтрин Винтер беременна, что отцом будущего ребенка является он и что от него потребуется выплата на содержание ребенка.
Кэт ни разу не получила от Оливье ни гроша, однако кое-чего все-таки добилась: из девушки, которая короткое время интересовала Оливье, что было сопряжено с опасностью, она превратилась в тоскливую сучку, пытавшуюся выбить из него деньги. Ошибку Кэт совершила, выбирая имя для ребенка. Через пару месяцев после того, как она ушла от Оливье (вскоре после ее ухода убежал и бесследно исчез фокстерьер Люк), тот, решив пощекотать Кэт нервы, ухитрился обвинить ее в пропаже собаки и потребовал, чтобы она назвала ребенка Люком, если родится мальчик. Зачем? Чтобы каким-то образом напоминать Кэт о том, что она ему принадлежит?
Впрочем, по большому счету, Кэт было все равно. Имя «Люк» ей нравилось, пса с этой кличкой она любила. Игры, которые затевал Оливье, ее больше не интересовали – по крайней мере, так она себе говорила. Когда Люку исполнился год, Оливье переехал в Марсель. Бывая в Париже, он несколько раз наведывался к сыну. Привозил подарки – плюшевого слона, который занял собой целый угол в крошечной комнате, записи джазовой музыки. Однажды принес пару туфелек – совершенно новых, только ошибся с размером.
Кэт хотелось, чтобы Люк знал, что у него есть отец, поэтому она позволяла Оливье видеться с сыном. В последний раз Оливье опоздал на три часа, явился небритый, грязный, разя перегаром. Люк уставился на него и сказал: «Ты воняешь. – И расхохотался: – Вонючка!»
Кэт заметила, как сузились глаза Оливье – сейчас последует вспышка злобы, – как задрожала его нижняя губа. Он таким тоном произнес: «Больше никогда так не говори», что Кэт стала бояться за сына – мало ли что с ним сотворит любящий папочка.
Так и шла их жизнь: они ютились в крошечной гостевой комнатке на верхнем этаже, на острове Сен-Луи, день за днем, и дни складывались в недели, а недели – в месяцы, и вот ребенку уже исполнилось три года.
Кэт поймала себя на том, что, став матерью, она начала часто думать о своей матери. Кто ее отец и где он живет, Кэт знала. Он был работником благотворительной организации и жил в Кете с тремя детьми и женой по имени Мари. Связь с Кэт он поддерживал постоянно – по крайней мере, в такой степени, что насчет его наличия сомнения не было. При редких встречах Кэт удивлялась их родственной связи – ее породил Винтерфолд, а вовсе не этот милый, добрый, мягкохарактерный долговязый мужчина, носивший очки без оправы.
Когда Кэт было девять лет, в качестве подарка к Рождеству отец повез ее на рождественское представление в Бат. Он сказал: «Думаю, ты могла бы называть меня «Джайлс» – хорошо, Кэтрин?» Пока они ели пиццу, он говорил о голодающих народах. Когда после представления желающих пригласили на сцену и Кэт подняла руку, он зашептал: «Нет, Кэтрин, серьезно, лучше не надо. Я за тебя в ответе, в конце концов… Понимаешь? Прости. Мне очень жаль…» Кэт сердито уселась на место и потом с завистью смотрела, как выбрали не ее, а девочку по имени Пенелопа. Потом эта Пенелопа выстрелила из игрушечной пушки, качаясь на качелях, и ее держал за руку сам Лайонел Блер
[70]. А Джайлс отказался покупать и программку, и мороженое, а потом забыл, где припарковал машину. Кэт вернулась домой и сказала бабушке, что ее отец похож на сову.
Они виделись и потом – вместе обедали в Лондоне, а когда Кэт училась в университете, она даже гостила у отца в Кенте, но именно ту, рождественскую встречу она запомнила ярче других и, став взрослой, чувствовала себя виноватой. Только когда у нее появился Люк, она поняла, как непросто было Джайлсу оставить своих (тогда еще маленьких) троих детей с женой накануне Рождества и приехать на машине из Кента в Сомерсет, чтобы отправиться с капризной девочкой на дорогостоящее представление.
Кэт нравилось то, что отец всегда посылает ей рождественские открытки, что он никогда не скрывался («Дорогая Кэтрин, извещаю тебя о том, что мы переехали – на случай, если тебе понадобится со мной связаться. Мы все здоровы. У Эммы…»).
Кэт могла связаться с Джайлсом, если бы захотела; она просто не очень этого хотела. Нет, ее преследовал образ матери. Все мучительно жаркое лето перед рождением Люка Кэт лежала в крошечной комнатушке и думала о Дейзи: пыталась собрать и связать между собой то малое, что ей было известно о матери. Единственным конкретным доказательством существования Дейзи были оставленные ей для Кэт платья. По платью на каждый год, на каждый случай, и все эти платья она аккуратно развесила на плечиках в шкафу, а потом просто вышла из дома и шла, и шла, и шла… Вот так. Кэт было почему-то очень жаль свою мать, которой отчаянно хотелось, чтобы у дочки были свои собственные вещи. Когда приезжала погостить Люси, Кэт щедро делилась с ней игрушками, а Люси часто начинала скучать и уходила в сад. «Надоел мне твой домик для Синди, Кэт. Я лучше вот с палочкой поиграю». Это и навело Кэт в тот роковой день на мысль разрезать материнские платья и сшить из них платья для кукол. Ей показалось, что платьям хватит висеть в шкафу без дела – носить их она уж точно не собиралась.
Кэт родила Люка в больнице Пите-Сальпетриер недоношенным; его забрали в детское отделение и держали в боксе. Кэт лежала в палате этажом ниже. Она не могла спать, поэтому по ночам медленно ходила по коридорам в новой желтой ночной сорочке. Живот у нее все еще был сильно растянут и побаливал, и самой себе она напоминала переваливающуюся с лапы на лапу утку. На третий день после родов взыграли гормоны, и медбрат нашел беспомощную от усталости Кэт в коридоре – горько рыдающую, уткнувшуюся головой в стену. Она переживала за своего крошечного ребенка, переживала из-за того, что у нее слишком мало молока, и из-за того, как понесет его домой из больницы в ужасный, мрачный, кошмарный мир, в котором он родился и от которого она не может его защитить.
Медбрат усадил Кэт на пластиковый стул в стерильно-чистом коридоре, где тишину нарушал только приглушенный плач младенцев, и долго гладил руку Кэт, а она горько плакала и поливала слезами до блеска вымытый пол.
«Живи день за днем, – посоветовал ей медбрат; Кэт только потом осознала, что он говорил с ней по-английски. – Просто день за днем. Не думай о будущем. И о прошлом не думай. Думай только о сегодняшнем дне и о том, что тебе предстоит в этот день сделать и пережить. Тогда все будет хорошо».
Так она и жила. А если переживала о будущем, о том, что нельзя Люку бесконечно жить в крошечной комнатушке с матерью, и что у нее нет денег, и что настанет день, когда придется рассказать все дедушке и бабушке, и о том, как она умудрилась позволить всему этому случиться… то стены ее комнатки начинали сжиматься и давить. Тогда Кэт заставляла себя думать лишь о том, что должна была сделать немедленно. «Сходи в банк. Купи вермут для мадам Пулен. Откладывай двадцать евро в неделю на новые туфли для Люка. Дыши. Простодыши».