– У тебя есть еще дети? Прости, я ведь ничего о тебе не знаю. – Дэвид смущенно рассмеялся.
– Ты помнишь: я не хотела, чтобы мы с тобой общались, – сказала Кэсси. – Послушай, у нас обоих своя жизнь. Нет, у меня нет детей, Дейви. У нас с Терри не было детей. – Она посмотрела на него заплаканными глазами. – Ты понимаешь, о чем я.
Дэвид положил руку поверх руки Кэсси.
– Но вот объясни: зачем ты захотел меня увидеть? После стольких лет.
Дэвид поерзал на стуле.
– Я умираю, – сказал он и улыбнулся, стараясь не обращать внимания на боль, которая никогда его не покидала.
Серые глаза Кэсси широко раскрылись.
– Дейви… Рак?
Ему всегда нравилось, как протяжно она произносит гласные. «Раак». Типично лондонское произношение. Сам он от него избавился намеренно. Очень старался как можно скорее научиться говорить иначе.
– Нет. Сердце. – Дэвид сжал пальцы в кулак и разжал – как ему показывал доктор. – Умирает сердечная мышца. Больше не хочет работать. В один прекрасный день я просто… пфффф. И все.
И тут у нее закапали слезы. Маленькие черные кружочки появились на свежеотполированной крышке стола.
– Ох, Дейви.
Он ничего не сказал Марте. Знал обо всем только его сын, Билл. И когда Кэсси обняла его, подставив ему под голову свое плечо, сотрясаемое беззвучными рыданиями, Дэвид вдруг осознал, что она – единственное, что связывает его с тем, откуда он родом. Многие годы он старался забыть ту жизнь и стремиться к другой, золотой жизни, которую он пообещал себе и которой заслуживала Марта – и все только ради того, чтобы теперь так страстно, так одержимо вновь разыскивать свое прошлое.
«Понимаете, некоторые работы… – болезненно морщась, проговорил сегодня утром Джереми, директор галереи на Дувр-стрит. – Я не уверен, что их стоит выставлять. Какая будет реакция… Надо же учитывать чувствительность зрителей. Вот эта работа, например».
Он подвинул к Дэвиду картину, выполненную акварелью, гелевой ручкой и тушью.
На любую из своих работ Дэвид смотрел, прижав руки к бокам, – так легче вспоминалось, что перед ним, почему он это зарисовал и как тогда все было. На самом деле этот рисунок он помнил хорошо. Разбомбленный квартал в Лаймхаусе
[6]. Он ходил туда утром после бессонной ночи. Ракеты «Фау-2» начали падать на Лондон уже в конце войны, и они были намного страшнее бомб времен «Блица»
[7]. Ракета летела почти бесшумно. Ты ее слышал, только если ракета не летела прямо на тебя. А если она летела на тебя, то ты ее слышал, когда было уже слишком поздно.
С того дня, когда на их улицу упала бомба, Дэвид спал мало и плохо. Ему снилось, будто он вытаскивает из-под обломков мать и сестру и они вместе бегут куда-то в безопасное место. Нет, не в убежище, а далеко-далеко, за город, где есть деревья, а мертвых людей нет. И еще нет отца – огромного и черного, от которого пахнет пивным перегаром и чем-то другим, чем пахнут мужчины.
В то утро Дэвид проснулся рано. Он шел и шел – как любил. Он мог часами ходить по городу. В конце концов, никому до него дела не было. Он прошел вдоль канала до Лаймхауса, мимо разбомбленных складов и брошенных кораблей. На скамейке спала девушка; по ее щекам была размазана помада, тускло-зеленая твидовая юбка скомкалась вокруг ног. Дэвид подумал: наверное, это одна из «таких» девушек, и остановился было, чтобы нарисовать ее, однако появился полисмен на велосипеде и прогнал его. Он шел и шел дальше, потому что Джон, мальчишка с их улицы, сказал ему, что там, дальше, очень страшно.
Наброски, сделанные тем утром в районе Виктория-Корт, со временем превратились в ту самую картину, на которую ему указали сегодня утром, почти семьдесят лет спустя, в тихой белой галерее в Мэйфейр. Но даже спустя столько лет он все еще помнил, как все было тогда. Рыдающие женщины с растрепанными, выбившимися из-под платков волосами. Обезумевшие мужчины, разбиравшие завалы. И, как ни странно, тишина. Вблизи от проезжей части уцелела одна стена дома; Дэвид присел на корточки и стал ее рисовать.
Утренний ветерок шевелил обрывки желтых обоев с рисунком в виде ленточек. Половинка разбитой чашки, пакет риса, оловянная тарелка с пятнами облезлой голубой краски. А еще рука ребенка, видимо – грудного. Ткань хлопчатобумажной рубашечки разлохматилась там, где ручку оторвало от тела силой взрыва. Крошечные согнутые розовые пальчики.
«Безусловно, эту работу надо оставить», – сказал он.
Джереми растерялся.
«Дэвид, на мой взгляд, работа прекрасна. Но она слишком мрачная».
«Война вообще штука мрачная, – произнес Дэвид, едва не лишившись чувств от боли. – Если вам нужны щекастые оборванцы, роющиеся в обломках домов, готовьте другую выставку».
Склонив голову, он вспоминал и вспоминал те дни. Разговор прекратился.
А теперь, обнимая Кэсси, он понял, что уже не знает ее и что обязан сделать то, ради чего сюда пришел. Дэвид откинулся на спинку стула и погладил руку Кэсси.
– Не плачь, дорогая. Позволь мне объяснить, почему я хотел с тобой встретиться.
Кэсси утерла нос платочком.
– Хорошо. Только не расстраивай меня. Паршивец ты, до слез довел – через столько лет. Ты ведь меня бросил, Дэвид.
– Не начинай. Разве я тебе не помогал?
– Ты мне жизнь спас, – сказала Кэсси. – А потом – моей малышке. Я всегда помню об этом. Дейви… – Она горько вздохнула. – Жаль, что все не вышло по-другому, да?
– Не знаю, – проговорил Дэвид. – Может быть. А может быть, если бы все вышло иначе, я не попал бы в Винтерфолд. Я не встретился бы с Мартой. У меня не было бы детей.
– Послушай, назови мне их имена. Как их зовут? Старший Билл, это я помню. Где он?
– О, Билл никогда не уезжал далеко. Живет в деревне. Врач-терапевт. Столп общества, можно сказать. Женат на очаровательной девушке, Карен, она намного моложе его. Это второй брак у Билла, у него есть взрослая дочь, зовут Люси. Потом – Дейзи. Она… Мы теперь с ней редко видимся. Она в Индии. Занимается благотворительностью. Очень предана своему делу. Собирает средства для школ в Керале
[8].
– Ничего себе! Часто приезжает домой?
– Все очень печально. Совсем не приезжает.
– Совсем?
– Уже много лет. У нее тоже есть дочка. Кэт. Живет в Париже. Мы вырастили ее… после того, как Дейзи… уехала.