Весной сорок первого года Стелла с Тиной вновь пошли работать на табачную плантацию. Фиорелла их глупышками назвала: это же догадаться бросить прачечную, золотое, можно сказать, дно!
– Зато на плантации мы с мамой, – объяснила Стелла. – И в целом денег больше зарабатываем – нас ведь трое.
Ассунта всю зиму просидела взаперти. Даже по квартире с трудом передвигалась на своих распухших ногах. Вдобавок у нее случился выкидыш. Тетя Пина чуть ли не силком отвела Ассунту к американскому доктору. Тот сказал, что новая беременность угрожает Ассунтиной жизни, а также диагностировал ревматоидный артрит на ранней стадии и прогрессирующий варикоз. В свои сорок два Ассунта была полной развалюхой.
Лето сорок первого выдалось душное. Влажная жара, заодно с отцовскими тумаками и плотоядными ухмылками, спровоцировала тот самый ночной кошмар, из-за которого Стелла чуть не выбросилась в окно. Поди пойми теперь, какой такой яд проник в Стеллин разум и отравил ее сны. Может, она сама была виновата. Слишком кичилась своей красотой, слишком много сердец разбила, слишком много запретов нарушила. И потом, очень уж вольготно жилось Стелле в Америке. Ложка дегтя, решили наверху, ей не повредит. Да и с последней недо-смерти уже целых шесть лет минуло.
Дурной сон будто снес плотину в Стеллином сознании; единожды посетив девушку, он возвращался почти еженощно. Раз за разом отец загонял Стеллу в угол, чтобы надругаться над нею. Варьировались только детали: то сцена разворачивалась в сарае для сушки табачных листьев, то в Иеволи, в старом Ассунтином доме. Неизменно голой Стелле некуда было бежать, неизменно отец ее лапал. Потом стало еще хуже – отец терся о Стеллино бедро или живот своим членом. Дальше трения дело не шло, Стелла, хвала Господу, всегда просыпалась. В холодном поту от ужаса и отвращения, она и наяву чувствовала себя захватанной, загаженной.
Тони сдержал слово – заколотил окно в девичьей спальне. О Стеллиной попытке суицида если и вспоминали, то непременно с шуточками да зубоскальством. Вот этого я никогда понять не могла. Почему позднее, когда она отбрыкивалась от замужества, никто из родных не вспомнил, как ее подсознание предпочло смерть близости с мужчиной?
Теперь, с заколоченным окошком, духота летних ночей сделалась невыносимой. Часами Стелла маялась в постели. Жертва собственных подсознательных страхов, измочаленная бессонницей, она время от времени впадала в некое пограничное состояние. Даром что наваждение повторялось регулярно, девушка не могла к нему привыкнуть. Парализующий страх всякий раз был ей внове. После мучительной ночи Стелла еле-еле выдерживала десятичасовой рабочий день. Однажды она и вовсе не поехала на плантацию, настолько разбитой себя чувствовала.
Лежа рядом с Тиной, Стелла впивалась ногтями себе в ладони, чтобы не отключилось сознание, чтобы не началось кошмарное наваждение, и молилась: «Святая Мадонна, пошли мне отдых!» Еще она взывала к Маристелле Первой, призрак которой, конечно же, не остался в Иеволи, а увязался вслед за Фортунами. «Пожалуйста, перестань! – шептали Стеллины пересохшие губы. – Я знаю, что ты здесь. Прекрати этот ужас. Дай мне жить спокойно». Увы, мольбы не действовали.
Для чего был послан Стелле ночной кошмар? В наказание за то, что она жива?
Или в качестве предупреждения?
Поговорить о кошмаре Стелла ни с кем не могла, даже с Тиной. Достаточно того, что она сама страдает; незачем добавлять проблем близким. Ей пока было невдомек, что наваждение возымеет эффект на всю ее дальнейшую жизнь. Но вскоре Стелла поймет: не каждая рана подлежит штопке, а гадости имеют тенденцию к повторению. Летом сорок первого года Стелла научилась улыбаться, не разжимая губ (чтобы скрыть две дырки от зубов, которых она лишилась при падении с подоконника). Тогда же у нее появилось неконтролируемое отвращение к отцу. Если Антонио приближался к Стелле, клал ей руку на плечо или скользил взглядом по соблазнительным выпуклостям ее тела (что он проделывал весьма часто), Стеллу передергивало. Выдавались дни, когда Стелле за ужином кусок в горло не лез, если напротив нее во главе стола восседал Антонио.
Он же, если и заметил перемены в поведении дочери, – виду не подавал.
Кармело Маглиери сильно не повезло – парень познакомился со Стеллой всего через несколько месяцев после первого кошмара о поругании. При ином развитии событий – например, если бы ночной ветер свободно врывался в окно, или если бы Стелле не втемяшили с детства, что всякий половой акт есть изнасилование, или если бы миазмы, зародившиеся в Траччи, не потащились за Антонио Фортуной через весь океан, – при ином развитии событий, говорю я, Кармело Маглиери, пожалуй, не стал бы для Стеллы негодяем.
В прачечную Стелла и Тина вернулись в сентябре. Кленовые листья успели пожелтеть, дубовые – побуреть; воздух стал пугающе холодным, совсем как год назад. Стелла знала, что в Америке грядет череда праздников, и с нетерпением ждала Рождества. Она уже вошла во вкус американской жизни и предвкушала немало удовольствий.
Однако в декабре японцы напали на Перл-Харбор.
Началась война, что было ужасно, хотя и вполне предсказуемо. Когда США объявили войну Италии, в Итальянском сообществе случился раскол. Одни свежеиспеченные американцы рвались на историческую родину сражаться под знаменами Муссолини или же посылали деньги на военные нужды. Другие радовались, что посредством эмиграции дистанцировались от муссолиниевского фашизма. Но все без исключения члены итальянской диаспоры волновались за своих родных, оставшихся в Италии. Впрочем, яростные споры только сотрясали воздух. Как ни крути, американские итальянцы являлись или собирались стать гражданами государства, враждебного их родине. Выбор был сделан.
К Фортунам это относилось в полной мере. О возвращении и речи не шло. Тони, глава семейства, на родину свою таил обиды еще с Первой мировой. Он получил американское гражданство, чем очень гордился. Когда Фортуны покидали Италию, мир уже начал меняться; теперь ни Ассунта, ни Антонио, ни дети не узнали бы родных мест. На патриархальные деревушки сыпались бомбы, уничтожая не только строения и людей, но и сам уклад жизни. Стеллу не отпускало ощущение, что прежняя деревня Иеволи сохраняется лишь в закоулках ее памяти.
По ночам над головами грохотали самолеты. Вся семья трепетала при мысли о возможной бомбежке. Как и остальные жители Хартфорда, Фортуны плотно занавешивали окна и не смели включать свет, чтобы их не засекли с воздуха. Хартфорд был центром производства боеприпасов; буквально в десяти минутах ходьбы от дома, где жили Фортуны, находился завод Кольта, выпускавший огнестрельное оружие; он теперь работал круглосуточно. В дни войны Хартфорд наводил жуть: пустые улицы, черные окна, за которыми едва угадывается человеческое присутствие. Фонари и светофоры были отключены, на вечерние курсы Стелла с Тиной пробирались чуть ли не ощупью.
К большому сожалению, никто из Фортунов, кроме Антонио, не имел пока американского гражданства. Для правительства все члены семьи Антонио были «враждебными иностранцами». Их таковыми и записали в мэрии, сфотографировали и заставили сдать отпечатки пальцев. Новое удостоверение «враждебного иностранца» требовалось всюду носить с собой. Задержат без него – мало не покажется. Полиция была вправе нагрянуть в любой момент, устроить в квартире обыск, допрос, конфискацию. Письмо из Италии могло скомпрометировать Фортунов. Многие их земляки отправились в лагерь за нарушения режима. У семьи даже радио отобрали – вдруг станут его использовать для коммуникации с экипажами немецких подлодок?