В гостиной было тихо и прохладно. Сверкал безупречной чистотой тёмный деревянный пол, спинки мягкой мебели и журнальный столик в соответствии со старинной, уже почти забытой традицией покрывали кружевные салфетки, на гулявшем по комнате сквознячке мелодично шелестела потемневшими подвесками антикварная люстра.
Гонсало и Инес торжественно усадили падре на высокий, обитый цветным бархатом стул с резной спинкой, а сами встали напротив, у противоположной стены. За ними выстроились в ряд все обитатели поместья, включая детей Сэльмы. Не было лишь Тересы и Майкла. Заметив вылезающего из машины падре, Тереса бросилась к себе, чтобы вымыть руки и переодеться, а ходивший за ней хвостиком Майкл бросился следом.
– Может, отведаете лимонаду? – спросила Инес, уже успевшая вызвать в падре сильное раздражение своей вызывающе обтягивающей юбкой и нелепой зелёной кофтой.
«Одета, как индейская торговка», – услышал он свой внутренний голос и с удовольствием согласился с ним, но вслух сказал самым нежным голосом, на который был способен:
– Немного вкусил бы, дочь моя.
Глазевшие на священника служанки сломя голову бросились выполнять его просьбу, и падре Мануэль понял, что настала пора объяснить цель своего визита.
– Хорошая сегодня погода подарена нам Всевышним, – приветливо обратился он к хозяевам.
Инес, Сэльма и оставшаяся в зале Лусиана, перебивая друг друга, поспешно согласились со священником.
Гонсало, напротив, промолчал.
– По дороге сюда я обратился с благодарственной молитвой к Пресвятой Деве за ниспосланные нам блага, – продолжил падре Мануэль. – Хочу сказать, что жилище у вас, дети мои, достойное. Удобное, вместительное. Да и люди ваши обязательны в исполнении. Сегодня в вечерней молитве упомяну вас всех, сын мой.
И падре пытливо взглянул на Гонсало, попутно стараясь исподтишка рассмотреть всех присутствующих. В этот момент в гостиную, громко стуча подошвами и явно стесняясь этого, вернулась Гуаделупе с подносом. Рядом со стеклянным кувшином, полным домашнего лимонада, стоял высокий, сиявший чистотой стакан. Стараясь не шуметь, Гуаделупе осторожно поставила поднос на маленький круглый столик по правую руку от падре, подняла кувшин и наполнила стакан прозрачной насыщенной жидкостью.
В гостиной восхитительно запахло тамариндом.
Падре Мануэль медленно отпил лимонада, поставил стакан на место, возвёл сияющие удовольствием глаза и, обращаясь к Гонсало, спросил с лёгкой, почти игривой улыбкой:
– Сколько чад божиих включает твоя семья, сын мой?
Гонсало не ответил ему. Но не потому, что был недоволен или забыл слова. Он не ответил сразу, потому что не узнавал падре.
Обычно вялый, неспешный, неохотный, со скорбно сжатыми губами и холодным взглядом светло-голубых водянистых глаз (сказывались немецкие корни со стороны обосновавшейся в Мехико ещё после первой мировой войны бабки), падре Мануэль сиял и лучился, как светляк в вечереющем саду.
Столь резкая смена привычного образа городского священника напрочь выбила Гонсало из колеи, и в комнате повисло молчание.
Если бы не радость и удовольствие, исходившие от падре, Инес обязательно нашла бы способ вмешаться и разрядить обстановку. Но она была поражена не меньше Гонсало и тоже спрашивала себя, что же такое случилось в жизни падре Мануэля, что он так сияет.
«Даже симпатичный стал, ей-богу», – успела подумать она, когда Гонсало наконец заговорил.
– Ну, мы с женой, – ткнул он пальцем в сторону Инес, и она с готовностью закивала, подтверждая его слова.
– И ещё Мигелито. Наш внучок.
Гонсало даже не осознал, что назвал Майкла внуком, точнее, не обратил на это внимания. Зато на его слова обратили внимание Инес и падре Мануэль и отреагировали каждый по-своему – Инес с радостью, а падре, наоборот, со злостью и раздражением.
– Есть ещё мамита… в смысле… Тереса, у неё ещё девичья фамилия Кас… – продолжил было перечислять Гонсало, но падре прервал его на полуслове.
– Я знаю остальных, – довольно резко произнёс он и задал основной вопрос: – А кто это… Мигелито?
Падре Мануэль впервые произнёс имя ангела вслух и испугался этого, потому что ему вдруг показалось, что все присутствующие разом заглянули к нему в душу и увидели там то, чего не должны были увидеть. И испугался он не потому, что жившее внутри чувство было непристойным или постыдным, а потому, что, напротив, оно было столь возвышенным, что, по его мнению, не могло быть доступно их примитивному пониманию, а следовательно, могло быть принижено самим фактом свидетельствования с их стороны.
«Хорошо, что я сижу», – подумал он, вынул платок и стал вытирать с залысин предательски выступившую испарину.
– А-а, это наш малец, – голосом, в котором не отразилось и тени подозрения, объяснил Гонсало. – Он из гринго, мать его бросила, я и подобрал. Теперь он наш внучок.
При последних словах на лице Гонсало отразилось то, что трудно определить словами. Это когда одно выражение лица вдруг сменяется другим. Вроде черты те же самые, но вместо одного выражения, кислого, угрюмого или равнодушного, появляется другое – счастливое или умиротворённое.
Смена выражения лица Гонсало разозлила падре Мануэля ещё больше слова «внучок», которым тот так некстати щегольнул уже дважды, и, резко взмахнув рукой, он возмущённо открыл рот, чтобы гневной отповедью сорвать с Гонсало раздражавшее его осчастливленное лицо и вернуть на место прежнее, обычное, но не рассчитал силу взмаха, задел водружённый на хрупкий столик поднос и в одно мгновение снёс стоявший на нём стакан с недопитым лимонадом.
По каменному полу разлетелась куча мокрых блестящих осколков.
Звон разбитого стакана заставил громко охнуть Сэльму, и это не предвиденное никем простецкое оханье спасло священника от необдуманного нападения на Гонсало. Притворно сокрушаясь, он встал, чтобы успокоить разволновавшихся слуг и показать, что переживает случившееся вместе с ними.
В этот момент в зал вплыла Тереса, а следом в дверном проёме показался стройный мальчишеский силуэт.
Налетел вихрь, залило светом залу, закружились в бешеном танце пылинки на солнце, заиграла не слышная никому, кроме падре, музыка, запели невидимые ангелы, сначала тихо, затем всё громче и громче, вот уже они не поют, а кричат, недружно, вразнобой, а музыка сопровождения визжит и фальшивит…
Невыносимо, невыносимо, замолчите-е-е!
Он приглушённо вскрикнул и упал в обморок прямо на осколки разбитого стакана.
Упав, порезал лицо в двух местах, и на порезах тут же выступила кровь.
Майкл не впервые видел кровь. Ещё совсем маленьким ему доводилось наблюдать, как окрашивался материнский локоть стекавшей из-под иглы тёмно-красной жидкостью. Бывало, что и он сам разбивал себе в кровь коленки, когда падал. Ещё Майкл запомнил человека с чёрными щеками, который некоторое время спал вместе с ним и матерью в картонном ящике возле большого моста.