Кроме Консуэло, Мария-Луиза ему так никого и не родила. Но Мигель не бросил её, как следовало бы ожидать в его случае, а, наоборот, всячески демонстрировал в браке и свою приверженность к семейным ценностям, и самые нежные чувства, и умение поддерживать огонь страсти после семнадцати лет брака.
И нельзя было сказать, что он притворялся. Нет. Мигель был вполне искренен в своей любви к семейному очагу.
Тягу к хлюпикам он скрывал от окружающих самым тщательным образом, и знал о ней только один человек – его шофёр Панчито, тот самый сын веселушки Маргариты, раскатывавший назло Гонсало на красной машине с лакированными боками в один из жарких осенних дней.
К взаимному удовольствию или на свою беду – кто их поймёт на самом деле, этих педиков, – Панчито оказался тем самым, столь привлекательным для Мигеля, молоденьким и вертлявым юношей. Устоять перед таким соблазном Мигель, конечно же, не смог и в один далеко не прекрасный день просто изнасиловал своего шофёра прямо на сиденье автомобиля, после чего дал плачущему Панчито денег и одновременно нашептал на ухо целый ворох угроз на случай, если он вздумает проболтаться.
С той поры встречи между ними стали происходить более или менее регулярно, и место для свиданий было облюбовано удачное – в тайном домике Мигеля, спрятавшемся от посторонних глаз в горах к северу от города.
И называл Мигель своего шофёра не так, как звали его все, – уменьшительно-ласково, Панчито.
А коротко.
Панчо.
Будто стрелял.
То, что он так и не разглядел маленького гринго в церкви, не сильно огорчило Мигеля. По опыту он знал, что, если суждено, мальчик обязательно попадётся ему вновь, поэтому он не стал дожидаться, пока Майкла выведут на улицу, и, схватив в охапку Марию-Луизу и остальных своих женщин, быстро ретировался с площади домой, где его уже ожидали обильно накрытый стол и полдюжины ледяного тёмного пива – его любимого напитка.
В опустевшем церковном зале остались только Гуттьересы, вынужденные ждать, пока проснётся Майкл, падре Мануэль и без перерыва болтавшая ему в спину донья Кармела, супруга прокурора Лопеса, мрачного, замкнутого человека и к тому же тайного, как говаривали злые языки, алкоголика.
«Немудрено, – злословил по поводу рассказов об алкоголизме прокурора Лопеса Гонсало, который любую информацию умудрялся проецировать на себя. – Пресвятая Дева подтвердит, что с такой болтушкой, как донья Кармела, и я бы стал неизвестно кем».
Продолжая вежливо кивать трещавшей без перерыва донье Кармеле, падре Мануэль одновременно не сводил глаз с Гуттьересов, которые столпились в узком проходе между рядами над чем-то, по-видимому, очень интересным для них. Сам Гонсало при этом стоял, наклонившись в обратную от падре сторону, отчего падре был вынужден против своей воли обозревать его обтянутый тёмными брюками внушительный зад, да и остальные тоже вели себя не лучшим образом, точнее, просто игнорировали присутствие рядом с ними духовного лица.
Проявление столь открытого неуважения одновременно возмутило и удивило падре Мануэля, ведь подобной фамильярности ни Гонсало, ни его семья никогда себе не позволяли. Не в силах больше сдерживать любопытство, он протянул руку в сторону доньи Кармелы и, попросив её замолчать, двинулся в направлении столпившихся в проходе людей, а прерванная на полуслове донья Кармела послушно засеменила следом за священником.
Невысокий, с трудом набравший необходимый для солидности жирок, с залысинами на лбу, начинающими обвисать щеками, круглыми глазами и покатыми плечами, падре Мануэль всегда помнил, что Господь любит всех своих чад. И даже тех, кто получил место не в центральных районах страны, а на севере, в симпатичной провинциальной церкви несимпатичного и очень провинциального города, где вынуждены терпеть местные нравы, представлявшие собой смесь фанатичного почтения с внутренней распущенностью и жестокостью, столь характерные для находящихся на обочине цивилизации городов. И именно память о Божьей любви помогала падре Мануэлю преодолевать не только глубокую неудовлетворённость местом пребывания, но и собственные комплексы, основным из которых был комплекс презрения к собственной персоне.
Падре Мануэль считал себя худшим из неудачников в и без того внушительном мире таких же неудачников, к тому же не умел и не хотел сближаться с людьми, которых презирал ещё больше, чем себя. Из-за усиливавшейся с каждым годом мизантропии падре Мануэлю не с кем было даже поговорить. Разве только с Господом на небесах и деревянной скульптурой ангела, стоявшей с незапамятных времён на старинной конторке в его крошечной келье.
Сочувственно наклонив вправо раскрашенную голову с пронзительно-синими безвекими глазами и улыбаясь тёмно-вишнёвой улыбкой, ангел часами внимал священнику, и не было для Мануэля друга ближе его.
– Ты единственный, кто знает обо мне всю правду! – изливал он душу ангелу. – Почему я родился таким неудачником? О, ну как же так! Ты же знаешь ответ. Я не достоин лучшей участи? Ах да, ты спрашиваешь, какой именно?
Падре разражался саркастическим смехом и повторял:
– То есть тебя удивляет, что ничтожный Мануэль вопрошает небеса о лучшей участи? Ты ведь это хотел сказать?
Ответное молчание ангела падре каждый раз истолковывал то положительно, то отрицательно, в зависимости от того, насколько далеко в тот или иной момент распространялось его стремление к самобичеванию. Но ни излияния, ни жалобы не спасали падре Мануэля от глубокого разлада с самим собой, и чем дольше он служил здесь, в этой небольшой церкви, в глухом углу севера страны, тем сильнее становилась трещина в его душе.
– Он не любит меня, – жаловался падре Мануэль ангелу, указывая вверх. – Помоги мне. Поговори с Ним, скажи Ему. Пусть проявит милосердие к рабу Его. Сколько можно ждать? Сколько можно?
Падре Мануэль прошёл между рядами и позвал было Гонсало тихим, исполненным натренированного благочестия голосом, но Гонсало его не услышал. Тогда падре подошёл поближе и, стараясь быть деликатным, похлопал его по спине. Гонсало в ответ не обернулся, но, машинально отреагировав на похлопывание, отодвинулся в сторону, как это делают увлечённые своим занятием люди, и падре смог заглянуть в открывшийся проём.
То, что он увидел в проёме, поразило его. Перед падре, подобрав под себя длинные ноги и положив круглую красивую голову с рассыпавшимися в стороны кудрями на колени Тересы Кастилья, крепко спал незнакомый мальчик лет шести, явно не мексиканского происхождения.
«Гринго? – подумал падре Мануэль, невольно употребив сленговый вульгаризм, который за время его пребывания в городе уже успел залезть к нему в подкорку. – Где-то я его видел. Где же я мог… Нет! Не может быть! Пресвятая Дева! Нет! О Господи, и ты, Дева Мария! Да это же мой ангел с конторки в келье! Нет-нет, не он, этот ещё очень маленький. А может, это его сын? Дурень, у ангелов не бывает сыновей! О Господи, Пресвятая Дева и все святые! Ангел! Настоящий!»