Вокруг и около необычной задачи (доказать, что он – это и есть он самый, а не кто-нибудь другой) Монтескью-автобиограф верен Монтескью-человеку: он столь же заносчив и тщеславен, не упускает случая вставить громкое имя, великодушен к одним и беспощаден к другим (коих намного больше). Те, о ком он пишет, в основном ушли в мир иной, а значит, можно не опасаться, что до них дойдут его вердикты. Но при всем том он решает проявить немного аристократического снисхождения к Жану Лоррену. Естественно, для человека, мнившего себя денди, Лоррен одевался кошмарно – не просто безвкусно, а «претенциозно и провинциально». Но все же «он не был несносным мальчуганом. Он бывал даже хорошим и проявлял отдельные буржуазные добродетели: не все, разумеется, но некоторые».
А вот Эдмон де Полиньяк снисхождения не заслужил. Монтескью вспоминает ту поездку в Лондон тридцать лет назад. «Я позвал с собою одного давнего спутника, который, как я полагал, меня любит (и который впоследствии показал, как сильно я заблуждался); и еще, к счастью, mon cher grand Pozzi»
[105]. Из реестров памяти стерто даже имя Полиньяка, тогда как Поцци при каждом упоминании превозносится как «notre grand Pozzi», «notre cher et illustre Pozzi»
[106] и так далее. Как показывает один из самых трогательных, лишенных аффектации отрывков, граф мог восхищаться другими за их блестящие художественные таланты, благородное происхождение, остроумие, элегантность (хотя себя всегда ставил с ними на одну доску, а то и выше), но к Поцци он испытывал даже не восхищение, а почти незнакомое чувство: зависть.
Мой дорогой и незабвенный Поцци уверял меня, что, просыпаясь на заре, еле сдерживает радостное волнение, которое вселяют в него многие увлекательные события из тех, что сулит ему новый день… В лучах восходящего солнца этот человек редкостного здравомыслия и редкостного вкуса… видел, как будет оперировать и следить за художественной отделкой своей больницы, чтобы недуги утолялись этой красотой, а боль сменялась радостью; предвкушал, как будет читать благородные стихи и сочинять собственные; приобретать антики, облегчать чужие страдания и радовать друзей, использовать свои знания, не упуская из виду цель, чтобы к вечеру преисполниться благодати и чар… Все это и многое другое в придачу изо дня в день показывало его уникальность, которая, увы, теперь для нас потеряна.
Монтескью завидовал жизнерадостности Поцци, его прямому жизненному пути, его полезности, но еще и его умению за счет волевых качеств укрощать свой нрав. Монтескью любил повторять фразу Поцци: «Я смогу даже состариться, если захочу». Но Поцци этого не захотел.
Шеф-редактор «Фигаро» Гастон Кальметт дружил с Поцци. Но более широкую известность снискал дружбой с Марселем Прустом. Ряд статей Пруста он опубликовал и в 1913 году получил от него книгу «В сторону Сванна» с дарственной надписью: «Мсье Гастону Кальметту в знак моей глубокой сердечной признательности». В отправленном Кальметту экземпляре романа Марсель Пруст приписал от руки, выдавая свою авторскую неуверенность: «Порой мне кажется, что Вам не понравилось написанное мною. Если у Вас найдется немного времени, чтобы ознакомиться с фрагментами этой работы, особенно из второй части, Вы, хочу верить, наконец-то меня узнаете».
В январе 1914-го «Фигаро» развязала кампанию против Жозефа Кайо, бывшего премьер-министра, сторонника левых сил, а на тот момент – министра финансов. Для начала газета ослабила его позиции, обнародовав компрометирующие финансовые документы. Затем планировалось и вовсе с ним покончить за счет нападок на его личную жизнь. Газетчики угрожали предать гласности послания интимного характера, которые Кайо писал своей будущей жене, когда их связь еще хранилась в тайне по той простой причине, что он состоял в браке. И она тоже.
Многие тогда сочли, что даже по меркам парижской журналистики это некоторый перебор. Шестнадцатого марта 1914 года, в восемнадцать часов, Генриетта Кайо, выражаясь характерным газетным слогом – «спокойная голубоглазая блондинка лет сорока», зашла в редакцию «Фигаро», предъявила свою визитную карточку и попросила о встрече с Кальметтом. С редактором как раз прощался писатель Поль Бурже, который посоветовал не впускать эту женщину: столь неожиданный визит его насторожил. «Я не могу отказать даме», – ответил ему Кальметт. Бурже удалился, и Генриетту проводили в кабинет. «Вы знаете, что меня сюда привело?» – спросила она. «Ума не приложу, мадам», – ответил шеф-редактор. После чего Генриетта, достав из черной ондатровой муфты револьвер, шесть раз выстрелила в Кальметта. Три пули попали в цель: одна в грудь, вторая в верхнюю часть бедра и третья в тазовую полость. Генриетта Кайо спокойно дождалась полиции, но отказалась садиться в вульгарный фургон и приказала своему личному шоферу отвезти ее в полицейское управление. Кальметт скончался примерно через шесть часов – около полуночи, в тот миг, когда скальпель хирурга сделал надрез для лапаротомии.
Французская и британская судебные системы отражают – порой до смешного точно – различие национальных характеров. Британцы, например, никогда не включали в свое законодательство такое понятие, как «преступление, совершенное в состоянии аффекта», считая, вероятно, что одни только неуравновешенные иностранцы теряют рассудок на почве страсти. Но даже если и так, убийство журналиста, чья газета целенаправленно выступает против твоего мужа-политика, вряд ли совершается на почве страсти. Однако французы придерживаются другого мнения – точнее, другого мнения о себе. С самого начала все понимали, что убийство было предумышленным, а не совершенным в состоянии аффекта. Как установило следствие, мадам Кайо была знакома с охотничьими ружьями, но не с револьверами. Поэтому в три часа дня 16 марта она приехала в «Гастин-Ренетт» и купила автоматический пистолет тридцать второго калибра и комплект патронов. После этого ее провели в большой тир, устроенный в подвале оружейного магазина, где и обучили стрельбе из браунинга. В считаные часы женщина добралась до редакции «Фигаро» и убила Кальметта.
Судебный процесс начался 20 июля 1914 года, за две недели до войны, и потеснил на газетных полосах мрачные политические события. Адвокат мадам Кайо мэтр Лабори (защищавший и Золя, и – на втором процессе – Дрейфуса) разработал две параллельные линии защиты. С одной стороны, чрезвычайные обстоятельства дела (размах и публичность скандала, широкая известность фигурантов и в центре – женская природа как таковая) должны были работать на квалификацию преступления как непреднамеренного. Но в запасе имелась и вторая линия, основанная на том, что Генриетта Кайо убийства не совершала вовсе, а смерть наступила в результате операции, которую выполняли квалифицированные хирурги, оказавшиеся в данном случае несостоятельными. Основной упор делался на ненадлежащее исполнение врачами своих обязанностей: промедление между доставкой потерпевшего в клинику и началом операции составило около пяти часов. При первичном осмотре у Кальметта едва прощупывался пульс, и медики решили выждать, чтобы у раненого восстановились силы. Этот казус потом беспрерывно обсуждался на медицинских конгрессах. Поцци, известный сторонник безотлагательных оперативных вмешательств при огнестрельных ранениях, примчался в клинику, где лежал его друг, но коллеги даже не спросили мнения известного хирурга. Зато теперь его мнением заинтересовался суд, и при поддержке доктора Поцци мэтр Лабори доказал, что виновницей смерти стала не его клиентка, а принятая в данной клинике практика неоказания мгновенной помощи. Не знаю, которая из двух линий защиты убедила присяжных, но Генриетту Кайо оправдали.