Алемания спала крепче всех собак; ее дыхание было самым глубоким и спокойным. (Роль женщины-полицейского, когда эта овчарка бодрствовала, наверное, надоела ей.)
Из собак Бэби был самым активным во сне – он куда-то бежал на своих коротких лапах или что-то рыл передними. (Бэби тявкал, приближаясь к месту воображаемой жертвы.)
Как жаловалась Лупе, Перро Местисо «всегда был плохим парнем». Если судить о Дворняге исключительно по его пуканью, то он определенно был плохим парнем в собачьей палатке (если только там не спал и человек-попугай).
Что касается Пасторы, то она была как Хуан Диего – такая же беспокойная, страдающая бессонницей. Когда Пастора просыпалась, она тяжело дышала и ходила взад-вперед; она скулила во сне, как будто счастье было для нее таким же мимолетным, как хороший ночной отдых.
– Лежать, Пастора, – как можно тише, чтобы не разбудить остальных собак, сказал Хуан Диего.
Этим утром он без труда различал дыхание каждой собаки. Сложнее всего было услышать Лупе; она всегда спала так тихо, что, казалось, почти не дышала. Хуан Диего напряг слух, и в этот момент его рука коснулась чего-то под подушкой. Ему понадобилось нащупать фонарик под раскладушкой, чтобы увидеть, что это.
Эта пропавшая, казалось, крышка от некогда священной кофейной банки с пеплом ничем не отличалась от любой другой пластиковой крышки, за исключением запаха; в пепле было больше химических веществ, чем следов Эсперансы, доброго гринго и Грязно-Белого. И какая бы магия ни содержалась в прежнем носу Девы Марии, эту магию нельзя было учуять. От крышки кофейной банки несло в основном basurero и едва ли чем-то потусторонним; и все же Лупе сохранила ее – девочка хотела, чтобы крышка осталась у Хуана Диего.
Также под подушкой Хуана Диего лежал шнурок с ключами от кормушек в львиных клетках. Было и еще два ключа: один – от клетки Омбре, другой – от клетки львиц.
Жена дирижера циркового оркестра обожала вязать шнурки; она сделала один для свистка своего мужа-дирижера. Другой она связала для Лупе. Нити шнурка Лупе были красными и белыми; когда Лупе шла кормить львов, шнур с ключами от клеток был у нее на шее.
– Лупе? – прошептал Хуан Диего еще тише, чем когда велел Пасторе лечь; никто его не услышал, даже собаки. – Лупе! – резко произнес Хуан Диего, посветив фонариком на ее койку – та была пуста.
«Я там, где всегда», – обычно говорила Лупе. Но не в этот раз. В этот раз, как только рассвело, Хуан Диего нашел Лупе в клетке Омбре.
Даже когда кормовой лоток выдвигали в клетку, проем был слишком мал, чтобы Омбре мог через него выбраться на волю.
«Это безопасно, – сказал Эдвард Боншоу Хуану Диего, когда впервые наблюдал, как Лупе кормила львов. – Я просто хотел проверить размер отверстия».
Но в их первый вечер в Мехико Лупе сказала брату: «Я могу пролезть в открытую для кормового лотка дверцу. Для меня это вовсе не маленькое отверстие».
«Похоже, ты уже пробовала», – сказал Хуан Диего.
«Зачем мне пробовать?» – спросила его Лупе.
«Не знаю, зачем тебе это», – сказал Хуан Диего.
Лупе ему не ответила – ни в тот вечер в Мехико, ни позже. Хуан Диего всегда знал, что Лупе обычно верно разгадывала прошлое; но тут было будущее, которое она далеко не всегда точно предвидела. Ясновидцы не обязательно хорошие предсказатели, но Лупе, должно быть, считала, что видит будущее. Свое ли будущее она, как ей казалось, видела или же будущее Хуана Диего, которое она пыталась изменить? Верила ли Лупе, что она предвидела, какого рода будущее их ждет, если они останутся в цирке и если все останется так, как есть, в «La Maravilla»?
Лупе всегда была в изоляции, как будто быть тринадцатилетней девочкой – это недостаточно для изоляции! Мы никогда не узнаем, каковы были убеждения Лупе, но они, должно быть, ложились ужасным бременем на плечи девочки-подростка. (Она знала, что ее грудь не станет больше; она знала, что у нее не будет месячных.)
В более широком смысле Лупе предвидела некое будущее, которое пугало ее, и она воспользовалась возможностью изменить его – кардинально. То, что сделала Лупе, изменит не только будущее ее брата. Ее поступок заставит Хуана Диего прожить остаток жизни в своем воображении, а случившееся с Лупе (и с Долорес) станет началом конца «La Maravilla».
В Оахаке даже после того, как все перестали говорить о «Дне носа», наиболее словоохотливые горожане все еще сплетничали о шокирующей сенсации – закрытии «Дива-цирка». Несомненно, то, что совершила Лупе, возымело свой эффект, но дело не в этом. То, что совершила Лупе, – ужасно. Брат Пепе, знавший и любивший сирот, позже сказал, что такое могло прийти в голову только абсолютно сбитому с толку тринадцатилетнему подростку. (Ну да, но ведь мало кто может разобраться с тем, что творится в голове у тринадцатилетних, не так ли?)
Лупе, должно быть, открыла дверцу кормушки в клетке Омбре еще минувшим вечером – после чего оставила связку с ключами от львиных клеток под подушкой Хуана Диего.
Возможно, Омбре заволновался, потому что Лупе появилась, чтобы покормить его, когда было еще темно, – для него это было необычно. И Лупе полностью вытащила поднос из клетки; более того, она не положила мясо на поднос.
О том, что случилось дальше, можно только гадать. Игнасио предполагал, что Лупе, должно быть, принесла мясо Омбре и забралась в его клетку. Хуан Диего полагал, что Лупе могла сделать вид, что ест мясо Омбре или, по крайней мере, что не подпускает льва к мясу. (Как говорила Лупе сеньору Эдуардо, объясняя процедуру кормления львов: «Вы не поверите, но львы в основном думают о мясе».)
И с первого раза, когда Лупе подошла к Омбре, разве она не называла его «последней собакой», разве она не повторяла слово «последний»? «El último perro», – совершенно ясно сказала она о льве. «El ultimo». (Как будто Омбре был королем собак крыш, королем кусачих – последним Кусакой.)
«Все будет хорошо, – повторяла Лупе Омбре с самого начала. – Ты ни в чем не виноват», – говорила она льву.
Лев выглядел совсем не так, как обычно, когда Хуан Диего увидел его сидящим в углу клетки. Омбре выглядел виноватым. Омбре сидел на максимальном удалении от того места, где лежала, свернувшись калачиком, Лупе – в противоположном по диагонали углу. Лупе лежала возле открытой дверцы кормушки, спиной к Хуану Диего. В тот момент он благодарил судьбу, что не видит выражения лица Лупе. Позже Хуан Диего пожалеет, что не видел ее лица, поскольку всю оставшуюся жизнь он будет представлять себе, что отразилось тогда на ее лице.
Омбре убил Лупе одним укусом – «смертельным укусом в шею сзади», как описал это доктор Варгас после осмотра ее тела. На теле Лупе не было других ран – даже следов когтей. В области укуса на шее Лупе было мало крови, и ни капли ее крови в клетке. (Позже Игнасио сказал, что Омбре слизал бы любую кровь – лев также съел все принесенное мясо.)
После того как Игнасио выстрелил в Омбре – дважды, в его большую голову, – в том углу клетки, куда тот сам себя загнал, оказалось довольно много львиной крови. Выражение вины и раскаяния не спасет растерянного и опечаленного льва. Игнасио бросил быстрый взгляд на тело Лупе возле открытой дверцы кормушки и на Омбре, принявшего в дальнем углу позу чуть ли не полной покорности. И когда Хуан Диего, дохромав до палатки укротителя львов, крикнул о происшедшем, Игнасио взял револьвер и поспешил к месту гибели Лупе.