— Он же не просто отдыхал там, в госпитале-то. На вытяжке лежал. Гнался за злодеем, ногу сломал. А тот его еще и ранил перед этим, Егор крови много потерял, слабый был, как котенок.
Да, пожалуй, это алиби не хуже прямого телеэфира. Понятно, почему Морозов так на нее смотрит. Для нее-то Шубин практически никто, тут нетрудно любые предположения выдвигать. А каково, когда речь о близком человеке? Смогла бы она, скажем, выдвигать предположения, если бы речь шла о… ну хоть бы о Федьке? И неожиданно для самой себя спросила:
— Вы с ним… дружили?
Морозов пожал плечами:
— Да не то чтобы… Но, знаешь, двадцать лет бок о бок проработать — это еще не дружба, но… — он поморщился, как будто зуб больной задел.
Арина подумала: двадцать лет вместе проработать — это, конечно, немало, но ведь — смотря с кем вместе.
* * *
Имя у нее было какое-то обыденное, незапоминающееся. Не то Татьяна Ивановна, не то Мария Владимировна… Надежда Петровна! Вот как ее звали. Надежда… Это звучало как издевка судьбы.
Земля под ногами лежала почти желтая — глинистая, жесткая, переплетенная сеткой бурьянных корней. Могильную «коробку» делал экскаватор — на отвесных стенках виднелись следы от его зубьев, гладкие, блестящие. Мелкая крошка осыпалась по ним с тихим, едва слышным шелестом.
Кладбище было дальнее. Бедное — если можно так говорить о кладбище. Но богатых здесь действительно не хоронили. Морозов, стоя поодаль, зло думал: даже в смерти каждый сверчок должен знать свой шесток. От висевшей в воздухе желтой пыли першило в горле, но бутылку с водой он доставать не стал. Почему-то казалось неприличным — удовлетворять насущные потребности рядом с… вечным? Эти похороны, на которых его и быть-то не должно, производили на него странное впечатление. Метрах в тридцати клубились еще одни, куда более многолюдные и шумные. Оттуда доносились тонкие женские возгласы, там кто-то бубнил то басовито, но тенорком — произносили прощальные речи. И автобус у них был раза в четыре внушительнее обшарпанного ПАЗика, дожидавшегося в конце разбитой аллеи, за шаткими воротцами. Темно-желтый «икарус» возвышался поодаль, как слон рядом с осликом. Должно быть, профком выделил, подумал вдруг Морозов. Какой еще профком? Но этот неизвестно откуда пришедший на ум профком был из простого, привычного мира. Как и «те» похороны.
А эти…
Два загорелых до коричневой смуглости могильщика — голые спины лаково блестели от пота — курили, присев на вывороченную экскаватором желтую, в лохмотьях корней, груду. Дожидались «завершающего этапа работ». Тихо дожидались, можно сказать, деликатно. Чтобы не мешать скудной группке «провожающих» — только женщины, отметил Морозов, и все как будто на одно лицо — и замершей на глинистом обрезе темной фигуре.
Нежная, почти бесцветная прядь выбилась из-под черного платка, ветер поигрывал ею, взметывал, швырял туда-сюда, трепал подол длинной темной юбки — Надежда Петровна стояла недвижно, молча, точно не замечая этого. Ничего не замечая. Ни слез, ни воплей. Лицо спокойное, без всякого выражения. С таким лицом люди ждут автобуса.
От «провожающих» отделилась одна, в черных брюках — остальные были в юбках, как в форме. Скользнула к Надежде Петровне, приобняла, вложила в узкую, безвольно висящую ладонь глинистый комок, повела над краем могилы. Глина ударилась о маленькую, обтянутую дешевым кумачом крышку глухо. Женщины подходили по одной — медленно, точно через силу передвигая ноги — наклонялись, роняли вниз обязательные «горсти». В одной из них, должно быть, попался камень — стук прозвучал неожиданно резко. Морозов даже вздрогнул.
И замершая над краем могилы темная фигура тоже дрогнула. Не взглянув ни на людей вокруг, ни в яму под ногами, повернулась — и пошла прочь. Та, в брюках, рванулась за ней, оступилась, едва не упала, выровнялась, зашагала следом — уже осторожнее.
— Ну чего, уже засыпать, что ли? — подал голос кто-то из могильщиков.
Одна из «провожающих» подошла, что-то ответила, заговорила негромко. Остальные двинулись к воротам.
Александр Михайлович оказался там раньше. Достаточно, чтобы увидеть, как та, в брюках, нагнала Надежду Петровну, уже миновавшую дожидавшийся их ПАЗик, приобняла, попыталась развернуть. Но та как-то моментально высвободилась — не раздраженно, а как отстраняют мешающую ветку на лесной дороге — пошла по пыльному асфальту дальше. Узкая шоссейка огибала кладбищенскую ограду.
Морозов нагнал ее уже на повороте. Обнял и, бормоча что-то вполне бессмысленное вроде «нам не туда», сумел завернуть, довести до ПАЗика. Сдал сокрушенно качающим головами подругам и зашагал к оставленной за «икарусом» машине. Кажется, все решили, что он — из соседних похорон.
Он посещал потом Надежду Петровну — уже в психушке. Несмотря на обстоятельства, она считалась тихой. Сидела молча, уставившись в стену пустыми, точно выцветшими глазами. Посещать ее было, конечно, совершенно бессмысленно. Зачем он приходил? Поддержать? Утешить? Будто для нее могло существовать утешение.
И он постарался все забыть. Как будто ничего не было. И действительно не вспоминал. Не позволял себе вспоминать. Вот только сейчас…
Ох, Степаныч, почему же ты со мной-то не поговорил? Никогда мы не были особенно близки, но поговорить-то можно было?! И совсем все по-другому было бы… А так… как говорили в смешном старом фильме — что выросло, то выросло.
Но — как? Почему?
И теперь именно Вершиной вздумалось эту загадку разгадывать.
Морозов никогда не думал об Арине как о лучшей своей студентке. Он вообще не делил студентов на лучших и худших. Но выделять — выделял. Точнее, она сама выделялась. По ней, едва ли не единственной, было отчетливо видно — будущий следователь. Наблюдательная, беспристрастная, не желающая ничего брать на веру.
Вон как она про госпиталь рассуждать начала — и не постеснялась, не заколебалась. Не подумала, как подумал бы чуть не каждый — как можно бросать подозрение на хорошо знакомого человека. Нет, она не отбрасывала того, что именуется психологическими соображениями — но лишь в общем ряду, как один из аргументов «за и против». И самыми весомыми в этом ряду были, разумеется, чисто физические возможности что-то совершить. Хотя — он-то знал — всякое бывает. И чисто технические улики могут вести совсем не к истине.
Честное слово, он бы и рад был ей помочь. Но он… не может. Та страница перевернута. Нельзя вспоминать. Все в прошлом. Или… не все?
* * *
В скверике возле старого здания юрфака пламенела рябина. Жарко, багряно, ярко — как после дождя, которого не было уже с неделю. Солнца, впрочем, тоже не было, мелькнет ненадолго — и снова сплошная серая пелена. Зато сухо. Повезло с нынешней осенью.
Подтянув повыше намотанный поверх куртки шарф, Арина присела на лавочку возле рябинового «костра», полюбовалась и прикрыла глаза, вспоминая. Александр Михайлович, вопреки всегдашней своей невозмутимости, все время разговора непрерывно хмурился, качал головой и думал, казалось, о чем-то своем. Очень напряженно думал. Может, он нездоров? Тогда понятно, что ему не до вопросов бывшей студентки. Пусть и одной из самых любимых. Или это Арине хотелось думать, что она у Морозова — одна из любимых?