— Боже, какими мы были наивными! — пропела она почти в полный голос строку все из того же романса. — Как же мы молоды были тогда! — и оглянулась: не косится ли кто на «сумасшедшую старуху»?
Но коситься было некому, парк по утреннему времени был пуст. Ни мамочек с колясками, ни парочек влюбленных, ни бегунов. И даже если бы кто-то и встретился! Она, хоть и сумасшедшая — подумаешь! в театре других не бывает — какая же она старуха? Ну седина — погуще, чем у Монморанси — это да. Но седина — это даже пикантно. Лицо до сих пор вполне свежее, в магазинах нередко пенсионное удостоверение требуют, чтобы подтвердить право на скидки. Не выглядит она пенсионеркой, вот не выглядит, и все тут. Про фигуру и говорить нечего: легкая, стройная, подвижная. Спасибо оперетте! Это вам не опера, где был бы голос, а там хоть до размеров беременного кита толстей, никто и взгляда косого в твою сторону не кинет. В оперетте, знаете ли, еще и выглядеть надо, и двигаться. Сил этот жанр забирает ого-го сколько, зато и воздается ведь сторицей1 Танцы, всю жизнь — танцы. Они куда лучше любой гимнастики: и фигуру сохраняют, и гибкость, и легкость. Так что какая же она старуха? Канкан, пожалуй, уже не по силам, то есть ногу-то выше головы вскинуть она еще вполне может, но разве что без зрителей, ибо — ну не то, не то. А в остальном — что угодно. Хоть венский вальс, хоть танго с самыми рискованными поворотами и па.
Оглянувшись еще раз, Марионелла изобразила изящный пируэт. Монморанси, воспользовавшись моментом, выдернул из ее руки поводок и поскакал в соседнюю аллейку.
— Куда? Вернись, негодник!
Марионелла устремилась следом за непослушным питомцем.
Аллейка шла с юга на север, потому низкое еще солнце не могло добраться до земли. Впрочем, тут и в полдень солнца было не так чтобы довольно: старые липы, сомкнув кроны, превратили парковую дорожку в почти тоннель — с ажурной, пронизанной светом крышей, но внизу все же сумрачный.
Скамейки в «тоннеле» стояли в шахматном порядке: сперва слева, метров через двадцать справа, потом опять слева и так далее. Монморанси притормозил, заливисто взлаяв, у второй — той, что справа. Какой-то ненормальный водрузил на нее черный мусорный пакет.
Да какой здоровенный! С мешок картошки, а то и больше. Марионелла Селиверстовна укоризненно покачала головой. Тьфу на них совсем! С ума все посходили, честное слово! Скоро гадить начнут прямо посреди улицы, ей-богу! Даже дворники по осени свои набитые листвой мешки на скамейки никогда не водружали, прислоняли рядом. Про «гадить» она подумала из-за собачников. Кое-кто из них не удосуживался убирать за своими питомцами. Сама-то она всегда носила с собой пакетик и совочек — чтобы при надобности убрать за Монморанси. Как в Европе: она видела, когда бывала там на гастролях. В Питере эта традиция приживалась медленнее, чем хотелось бы. Хотя нет, грех на людей напраслину наводить, большинство собачников за своими любимцами убирали. Жаль, не все, не все!
Но приволочь в парк здоровенный мусорный пакет и водрузить его на скамейку?! Это уж вовсе какая-то запредельная дичь! Кому такое в голову взбрело?
Или не «притащить»? Может, служитель листву опавшую сгребал и прочий мусор? А сам отошел по какой-то надобности. Но зачем громоздить мешок на скамью? Да и не сезон еще, чтоб листву мешками собирать. А мешок-то, хоть и не битком, не круглый, буграми, но полный.
— Фу, Монморанси! Фу!
Песик, озадаченно поводив носом, звонко тявкнул в последний раз и заскулил — жалобно, с подвыванием.
— Да что же это такое! Иди сюда, негодная собака!
Подойдя поближе, Марионелла Селиверстовна поняла, что странный предмет на скамейке — вовсе не гигантский мусорный пакет, а диковинная черная кукла — скрюченная, неприятно поблескивавшая. Отвратительнее всего блестели волосы, зализанные вверх в виде не то островерхого шлема, не то крючка какого-то.
— Фу, гадость какая! — она брезгливо поджала губы.
Пристроить на парковую скамейку черный манекен, да еще и голый! — это, воля ваша, еще более дико, чем притащить сюда мусор. Что у людей в головах делается? А после, небось, сфотографируют «это» со всех ракурсов и объявят шедевром современного искусства. Она вспомнила модное слово «инсталляция». Или этот, как его, перформанс! Нет, не после — наверное, создатель сего ужаса все требуемые фотографии уже сделал, а убрать за собой поленился.
Вот ткнуть бы сейчас этого… создателя в его «гениальное» творение! Носом, чтоб проняло! Пахло от диковинной куклы не слишком приятно: к химическому запаху краски (или самого, может, пластика?) примешивался сладковатый душок. Как от давно не мытого холодильника. Современное искусство! Раньше искусство было — про красоту, оно возвышало, заставляло мечтать, грезить о несбыточном. А нынешние «шедевры» про что? Чем отвратительнее, тем, считается, гениальнее. Один такой творец, она читала, запечатал в банки собственные, простите, экскременты — и выставил на аукцион! И, что всего удивительнее, неплохо на этом заработал. Вот скажите, что должно быть в голове у человека, покупающего подобный «художественный продукт»? О чем этот покупатель, глядя на свое приобретение, будет мечтать?
Марионелла Селиверстовна вдруг почувствовала себя очень, очень старой. Не зря ведь говорят: старость подступает, когда ты начинаешь удивляться платьям и прическам молодых. Перестаешь их понимать.
— Пора нам с тобой, Монморанси, на погост, а?
Пес жался к ноге, поскуливал — образчик современного искусства и его в восторг не приводил, даже, похоже, пугал.
Или это все-таки не инсталляция, а нечто, как бишь его, динамическое? Какой-нибудь социологический эксперимент? И все происходящее снимает висящая где-то поблизости камера?
Протянув руку, Марионелла коснулась пластмассово поблескивавшего плеча.
Только это была не пластмасса…
Холодная черная поверхность подавалась под пальцами — несильно, но как-то… гадко.
И запах… да… Вот что это за запах!
Господи!
Не кукла это, не манекен — тело.
Мертвое.
Женское.
Ну да, мужское — это было бы совсем глупо.
Девушка. Молодая. Нет, не негритянка — просто вся покрыта чем-то черным.
Отдернув руку, Марионелла Селиверстовна старательно вытерла пальцы о спинку скамьи.
Надо было уходить отсюда, бежать, звонить, кому-то сообщать — да? А она все стояла, разглядывая «инсталляцию».
И уж конечно, не подпрыгнула, как наступившая на кнопку балерина, не завопила, как увидевшая мышь оперная дива. Голос не для того дан, чтобы вопить.
Ей ли, в ее семьдесят пять, строить из себя нежную мимозу? Тем более, свидетелей вокруг нет, никто не оценит силу и глубину изображаемых эмоций, хоть предсмертную арию Джильды в полный голос исполни. Вполне можно и не изображать, вполне можно быть только собой. Любопытной, но — равнодушной.
Конечно, она с самого начала обманывала себя. Проще было думать, что это мусорный мешок или дурацкая кукла. Но на самом-то деле она — знала. Еще до того как Монморанси завыл — знала.