Если честно, я не осуждаю его страх. Потеря контроля над собственной жизнью, пусть даже всего на час, – перспектива, которая напугает любого. Лично я лежала под общей анестезией только однажды, когда мне удалили все четыре зуба мудрости сразу, а я при этом уже поступила в колледж. Но в те минуты, пока я ждала в операционной, меня мучил вопрос: а что бы чувствовала я сама, если бы оказалась в списке приговоренных к смертной казни за минуту до летальной инъекции? И каково это – при всем навалившемся раскаянии даже не контролировать сам факт надвигающейся смерти? Я погрузилась в это видение так глубоко, что пробудил меня мой же панический крик: «Нет! Я передумала! Я больше так не хочу!»
Когда Питер продышал уже три минуты под маской, которую я прижимала к его носу и рту, мы продолжили индукцию. Консультант подобрал подходящие иглы и приготовился вводить анестетик.
Первая доза. Вторая. Смотрим на пациента. Смотрим в монитор.
– Кажется, что-то не так… – пробормотал Питер, проваливаясь туда, куда мы его погружали. – Не волнуйтесь, – ответила я спокойно. – Все будет…
Но не успела я договорить, как он отключился. Я коснулась указательным пальцем его сомкнутых век и убедилась, что те уже ни на что не реагируют.
Третья доза. Взгляд на пациента. Взгляд в монитор.
Вводим жидкость через канюлю. Все хорошо. Ждем. Я гляжу на врача-консультанта, он кивком просит меня сдвинуть ларингоскоп повыше – и я, разглядев проход, без усилия ввожу туда трубку. Перевожу взгляд на монитор – и, вынув ларингоскоп, кладу его Питеру в изголовье. За те секунды, пока мой взгляд метнулся вновь к монитору, сердце Питера без каких-либо церемоний или предупреждений остановилось.
Мы тут же начали СЛР. Пробовали все, что могли, стараясь вернуть уходящую жизнь обратно. Наша команда экстренной помощи росла и росла, и мы предприняли все шаги, чтобы достичь цели, но четыре часа спустя Питер оставался все так же мертв.
Тот день оставил у меня много воспоминаний. Я помню, как была благодарна за то, что всю преднаркозную подготовку мы выполнили безупречно и нам не пришлось срезать на ходу никаких углов. Помню, как застыл в оцепенении консультант, когда все было кончено. И хотя в случившемся было абсолютно некого винить, он выглядел таким опустошенным, что одна из его коллег предложила подменить его до конца смены, чтобы он пошел домой и отдохнул. Помню, в ту ночь, пытаясь заснуть, я представляла себе, что Питер хотел бы съесть, завершись его операция успешно, и какие планы строил на лето. И даже о том, кому из его близких будет не хватать его больше всего.
А еще помню, я сомневалась, хватит ли у меня сил и дальше влачить это бремя – обещать пациентам, что с ними все будет хорошо, если опасность их смерти, пусть даже незначительная, все-таки остается. Я спрашивала себя: а может, это вообще не твоя работа – рассеивать у пациентов страх и тебе вовсе незачем взваливать на себя такую ответственность? Ведь часто они дьявольски перепуганы, потому что и правда могут умереть, а если ты обещаешь им, что все будет хорошо, словно знаешь это наверняка, – по сути, ты просто лжешь.
Но на следующий день ты опять идешь на работу и заглядываешь в очередные перепуганные глаза. Страх пациента взрывается подобно бомбе, как только ты разделяешь этот страх с ним; так не лучше ли взять человека за руку и сказать, что все будет в порядке?
Всего через год после колледжа меня вызвали в нейрохирургию обследовать женщину. Мы с Ларой оказались почти ровесницами, и она принадлежала к той категории пациентов, которых врачи долго считают «крепкими и здоровыми», пока те прямо на работе не начинают валиться с приступами, снова и снова.
Работала она в бухгалтерии – выписывала людям зарплаты, но мне рассказывала, что по вечерам еще учится на адвоката. Я наблюдала за Ларой почти две недели, пока она дожидалась всевозможных обследований, биопсии головного мозга и постановки диагноза. Обычно я была рада навестить Лару, но только не в этот день, потому что к ней должны были прийти онкологи, и я знала, что ее опухоль – худший вариант новообразования головного мозга. То есть еще с утра я вовсе не планировала ее избегать, но накануне Лара спросила, все ли у меня в порядке, и обронила, что я веду себя с ней не так, как всегда. Я же в ответ сослалась на усталость и сменила тему беседы, а теперь решила не пересекаться с ней до тех пор, пока группа специалистов не объявит ее диагноз официально.
Я заглянула в ее палату ближе к вечеру. Она сидела на краю постели, спустив ноги на пол. Подняв голову, она поймала мой взгляд и спросила: – Полагаю, вы уже знаете?
– Да, – ответила я. – Мне очень жаль.
Затворив дверь, я присела рядом на край постели, и мы обе уставились в пространство перед собой. Я нечасто сижу с пациентами вот так, точно в парке на лавочке со старым другом. Разница лишь в том, что разглядывали мы с ней не мир, проплывающий мимо нас, а умывальник на стенке напротив. Да еще в том, что я была в изящной рабочей одежде, а Лара – в больничной пижаме.
– Но все же будет хорошо, правда? Это ведь не сократит мою жизнь?
Ее вопрос застал меня врасплох. Удивительно не то, что она об этом спрашивала, а то, что спросила именно меня. Она выглядела испуганнее, чем когда-либо прежде, словно хотела задать вопрос, но пока не решила, хочет ли слышать ответ.
Я прокрутила в голове отчеты о подобных случаях за последние пять лет, отмечавшие, что из таких, как она, выживает всего шесть процентов. Откуда же после всего, что она теперь знала о своей опухоли, ей могло прийти в голову, что это «не сократит ее жизнь»? Почему она не задала этот вопрос команде онкологов? Но что-то заставило ее задать этот вопрос именно мне, и теперь мы сидели рядом, разделив ее страх на двоих.
Этот страх превратился в панику, и я промолчала. Все-таки я не эксперт, да и насколько близко я вообще знаю Лару? Достаточно ли, чтобы понять, нужна ли ей вся правда – или хватит одной из версий? Достаточно ли, чтобы знать, какой из вариантов ей подошел бы лучше всего?
Должно быть, она уловила что-то в моем выражении лица, поскольку повторила вопрос и добавила:
– Если я ошибаюсь – лучше узнать об этом сейчас, пока я еще такая, как есть.
Я глубоко вздохнула. И объяснила, что я не онколог, но знаю, что ее опухоль – высокой степени злокачественности и ничего «хорошего» в этом нет. Я добавила, что в ее персональном случае есть свои плюсы: она молода, не болеет ничем хроническим, уже произвели резекцию ее опухоли, и теперь есть четкий план дальнейшего лечения. Я внимательно наблюдала за ее лицом, но Лара не прерывала меня, и я продолжала: к тому же есть много такого, о чем я не знаю. Я не знаю, насколько успешно у ее опухоли удалили края, не могу сказать, будет ли та расти дальше, и понятия не имею, как организм Лары будет реагировать на терапию.
– Но в конечном счете – да, опасность того, что это сократит твою жизнь, довольно большая.
Никогда еще слово «да» не казалось мне таким неестественным.
Несколько секунд пронеслось в тишине. Мой взгляд успел сползти к белым плинтусам пола и вернуться к умывальнику на стене, когда Лара наконец отозвалась: