Она была права. Да, мы надеялись – но именно потому, что подсознательно цеплялись за наше предположение, будто Энди может быть исключением, а вовсе не потому, что у него были на это какие-то реальные шансы. Мы жаждали чего-то хорошего – и с одной стороны все выглядело многообещающим, хотя со всех остальных было ясно, что для надежды нет ни малейшего повода.
Старшие коллеги много раз говорили мне, что для врача надежда не просто коварна, она еще и очень опасна, – это одна из форм «эмоционального инвестирования», которая слишком часто приводит к скорби. Врач же не должен постоянно подвергать себя такому риску – просто потому, что у него всегда будет слишком много пациентов и слишком много негативных исходов, чтобы с ними справиться. Консультанты, говорившие мне это, вовсе не какие-нибудь холодные нигилисты, за которых вы можете их принять после таких заявлений. Они заботливые и участливые, и я хочу с них брать пример. Они совсем не похожи на врачей, отключающих душу, приступая к своей работе. Они просто пытаются предостеречь меня от последствий того, что слишком часто делают сами.
И когда очередной коллега скорбит у меня на глазах не только о чьей-то погибшей юности или угасшей жизни, но еще и о загубленных и утраченных надеждах, – это говорит мне о том, что любой, даже самый опытный врач всегда будет позволять надежде прокрасться в его жизнь и расположиться там поуютнее. Что в фасаде нашей нерушимой логики всегда будут трещины, через которые к нам проникает свет; а мы будем и дальше позволять этому свету заполнять пустоту, которая грандиозней всего, что ему когда-либо приходилось заполнять.
Старшие коллеги много раз говорили мне, что для врача надежда не просто коварна, она еще и очень опасна, – это одна из форм «эмоционального инвестирования», которая слишком часто приводит к скорби.
А еще это напоминает мне о том, что когда дело касается надежды, мы, врачи, не сильно отличаемся от тех, кому сообщаем трагические новости или рассказываем, куда склоняются чаши их весов.
Так что я вряд ли когда-нибудь пожалею, что «инвестировала» свою надежду в Энди или во многих других, кто точно так же прошел через мои руки и встретил смерть в полном соответствии с ее неминуемостью. Окажись Энди в том счастливом меньшинстве и останься жив, я могла бы теперь оглядываться назад и говорить себе: а ведь я знала, что у него все получится.
Думаю, несмотря на все наши попытки казаться другими, мы, врачи, относимся к надежде так же трепетно, как и все. Разница лишь в том, что обычно мы не делимся ею так, чтобы это было заметно. Когда вы сидите у постели родного человека, держите его руку в своей и повторяете про себя: «Надеюсь, все обойдется – знаю, что все обойдется», – я надеюсь на это с вами. Даже если при этом нахожусь в другой комнате.
Пэт был отцом семейства, его дети давно выросли. А еще он был каменщиком, который клал кирпичи, но упал со строительных лесов и получил сложнейшую травму мозга. Мы положили его в реанимацию, где он пролежал более сорока дней, но лучше ему не стало; напротив, ему стало хуже. Постепенно он превратился в существо, чью физиологию мы были не в состоянии контролировать. Он стал телом, дыхание которого приходилось поддерживать с большим трудом, которое почти постоянно нуждалось в успокоительных, но никак не могло очнуться.
В течение этих недель его личность опускалась куда-то вглубь его недр, все глубже и глубже, пока уже никто из команды не перестал верить в то, что он вообще когда-либо выпорхнет из-под нашего крылышка, чтобы наконец-то вернуться домой. Мы терпеливо ждали, но день проходил за днем, на соседней койке сменился уже то ли пятый, то ли шестой пациент, – и наконец, пробил час, когда нам всем пришлось увидеть слона, которого так долго не замечали, и спросить себя: ну и куда же все это идет?
Мы созвали семью Пэта и объявили им, что с очень большой долей вероятности не сможем помочь ему выйти из комы. Что нам бесконечно жаль, но чем больше времени проходит, тем менее обратимой становится ситуация. И что исход, скорее всего, будет не в его пользу. Эту беседу мы провели с бережностью и сочувствием, ставя целью, как и всегда, одно: изложить родным Пэта наше понимание ситуации так, чтобы они остались участниками диалога. Никто из знакомых мне врачей, беседуя с родственниками пациента, не пытается убедить их в том, что владеет волшебной палочкой, но каждый врач знает, как важно вовремя умерить их несбыточные надежды.
На следующее утро я проходила мимо палаты Пэта. Его жена Линда стояла над ним, облокотившись о перила кровати, и держала мужа за руку. Увидев меня, она жестом попросила приблизиться.
– Я понимаю, – начала она. – Понимаю, что мы обсуждали вчера. Но сегодня он уже другой! Вам не кажется, что он изменился?
И тут к нам подошла дочь Пэта.
– Привет, мам, – сказала она, стягивая с себя кардиган. И, заметив меня, обеспокоенно добавила: – Ох… Что-то случилось?
В большинстве подобных ситуаций пациент не может измениться так, чтобы эти изменения были действительно заметны, и уж тем более – истолкованы как однозначно позитивные. Но на этот раз все было по-другому. Пэт, хотя и не под действием успокоительных, лежал перед нами таким же, каким я знала его всегда: без движения и на аппарате искусственного дыхания, гоняющем воздух в его трахею и обратно. Вот только глаза его были открыты.
И не просто открыты – они следили за женой и дочерью. Пэт переводил взгляд с одной на другую, словно крича им: «Я здесь!» Он и правда был здесь.
– Ну? Разве ничего не изменилось? – возбужденно повторила Линда.
Я пыталась думать быстро. Чем объясняются его открытые глаза? Совершенно точно не тем, что он отключился от аппарата искусственного дыхания или вдруг вспомнил, кто он. Ни то ни другое ничего бы не изменило.
Секунды бежали, а Линда с дочерью все стояли и смотрели, как я молчу, с мольбой и надеждой на лицах.
В эти секунды я спрашивала себя, сколько еще надежды могу дать им, не завираясь. Пустая надежда – иногда самое недоброе, что можно предложить семье пациента. И да, это очень нелегко – сообщать людям, что пора принимать трудное решение. Но после того, как ты уже нанес удар, после того, как выложил перед семьей всю информацию, а потом смотрел, как они уходят в смятении, и знал, что они промаются в своих постелях не смыкая глаз до утра, пытаясь осознать весь ужас того, что ты им сообщил, – после всего этого будет еще страшнее сказать им: случилось то, чего ты никак не мог ожидать. Страшнее – даже не из-за боязни ошибиться. Просто вряд ли найдется ответственность тяжелее той, что сваливается на тебя, когда ты даришь людям надежду. Линда не спрашивала моей оценки происходящего; она хотела знать, согласна ли я, что глаза Пэта выглядят так, словно и правда следят за нами.
Она спрашивала меня, потому что я врач, а она хотела понять, что это может означать.
Взвесив все за и против, я решила ответить так:
– Да, я еще никогда не видела, чтобы его глаза открывались именно так.
Это был очень вялый знак согласия – бесполезная реплика от стороннего наблюдателя. И я сказала, что устрою им новую встречу с нейрохирургом и реаниматологом.