Жу чувствует страх. Он рождается в ладонях, холодным потом обдаёт пальцы, тянется к желудку. Марина приедет, Марина заберёт. В город, к отцу. В больницу. К пыльному маминому инстаграмму. Жу чувствует ужас. Нет, нет, этого нельзя, не надо, нет! «Двадцать годов, а всё лялечка», – отзывается в голове успокоительный голос Лизаветы Ивановны.
И Жу вдруг начинает смеяться. Ничего не может с собой поделать, сидит и хихикает. Вроде не над чем, но остановиться не может. От голоса Лизаветы Ивановны в голове, такого милого, чистого, детского, как будто кто щекочет – и смех разбирает всё сильней и сильней, Жу уже хохочет в голос.
Ноги Ольги появляются в проходе у печки. Ольга стоит в оторопи, смотрит на Жу. Жу смеётся. Ольга молчит, хлопает глазами. Жу смеётся, не обращая внимания на Ольгу, на её злость.
Звонит телефон, Ольга снимает трубку.
– Да, Мить. Выхожу, всё. – И к Манефе. – Митька Колтышев приехал. Я не знаю, баушка, как ты справишься тут с ей, чего. Но мне надо ехать. В общем, так давай: ежли что – сразу звони Марине. Ты терпеть это нанималась? Но. А зачем тогда оно тебе надо?
Смех удаётся победить. Сглотнуть, подавить, хотя он всё ещё бродит в теле, распирает желудок. Жу икает. Всё сильней и сильней. Уже чуть не подпрыгивает на диване. Рамка в горке шатается. Ольга с тяжёлой дорожной сумкой проходит к двери не оборачиваясь. Володька качает головой и тащится за ней следом.
После ухода Ольги на Жу наваливается паника.
Кажется, что вот сейчас дверь откроется и войдёт Марина.
Или отец.
Или отец вместе с Мариной.
И увезут Жу отсюда. Навсегда. А Жу нельзя уезжать. Жу уже не понимает почему, что здесь держит, но точно знает – нельзя, никак нельзя уезжать, это важно, надо разобраться, доделать. Спросить, узнать. О чём? После Палкино в голове спокойно и пусто. Не хочется никуда бежать, ничего искать. Никого искать. Но всё равно остаётся: доделать, что-то ещё надо здесь доделать. А без этого домой – никак нельзя. Никак.
Время стало, как меч Дамокла, качающийся на волоске. Не знаешь ведь, когда Ольга позвонит Марине, когда дозвонится, что та ответит, когда приедет. Да и позвонит ли вообще. Да и кто будет звонить – Ольга, Манефа? А может, сама Марина? Жу ничего не знает и впервые чувствует свою беспомощность, свою зависимость. Почему-то только сейчас. Раньше это никогда не волновало, с Жу можно было делать что угодно, увезти куда угодно, положить в больницу, делать уколы, можно было запереть в квартире и сказать всем, что Жу больше нет, – и это была бы правда, абсолютная правда. Потому что Жу было всё равно.
А сейчас не всё равно.
Часы тикают, меч качается. Сколько прошло времени, Жу не понимает. Может, полдня. А может, четверть часа, как уехала Ольга. Жу встаёт. Подходит к двери в комнату Манефы. Облокачивается на косяк. Смотрит. Большое, рыхлое тело возвышается на кровати. Пахнет мочой. Бледное лицо кажется неживым. Глаза закрыты. Губы сомкнуты. Кажется, никогда не разомкнутся.
– Тётя Маруся, – говорит Жу тихо, боясь собственного голоса. Манефа не шевелится. Лицо опрокинуто в потолок. – Тётя Маруся.
По лицу проходит словно бы судорога – Манефа всхрапывает и открывает глаза.
– А? Чего? Это самое. Колька? Володька, ты?
– Это я, тётя Маруся. Вы как?
– А, Женечка. Ничего, ничего, это самое. Ты есь хочешь? Ольга оставить должна, в холодильнике, дак ты знашь, того, самое это, сама, я не того…
– Я сытая. Вы спите. Я пойду за молоком схожу.
Волна проходит по телу, будто судорога. Манефа хочет подняться, но не может. Поворачивает голову, смотрит на Жу – глаза большие и тёмные. Испуганные.
– Куда, деука? Куда ты, это самое?
– Тётя Валя сказала, чтоб вечером приходили за молоком. Так вот.
– Но ты же вернёшься?
Голос – слабый и жалкий. Пахнет в комнате по-детски. Большой ребёнок, слишком большой, гигантский. Подгузники просто так не поменять.
– Обещаю, – говорит Жу.
За молоком – но за молоком ли? Что же мне надо, что же хочу найти? В голове – пыль и пустота. И тревога, смутная, жалостливая тревога. Жу не понимает почему, не понимает отчего, но чувствует одно: хочется плакать, ужасно хочется плакать.
Так и заявляется на двор к доярке, вваливается сразу за запретную черту, но даже не понимает этого, потому что собака не поднимает лая.
А Жу не замечает. Стоит посредине двора, как истукан, и оглядывается.
Двор пустой. На холме, который за сараями, ходят обе коровы – чёрная и рыжая. День и ночь.
– Пришла? – слышит голос, и из дома выходит тётя Валя. – Как раз оставила, да всё не идёшь, думаю, звонить надо тёте Марусе-то, придёт ли, нет ли, я ж не знай. Ой, а чёй-то ты совсем какая-то… лица-то нет. Стряслось чего? – вдруг говорит она с тревогой, всматриваясь в Жу.
Жу морщится, чтобы не разреветься тут же, сразу. Чувствует, как в горле встаёт комок. Пытается проглотить его, всхлипывает шумно.
– Тётя Валя, а есть ещё какой-нибудь способ? – говорит и тут же сжимает губы плотно-плотно – нет, не реветь, нельзя реветь, это последнее дело.
– Что за способ? Чего? – бормочет тётя Валя. – Да плохо тебе? Ой, давай сюда.
Тянет за руку, ведёт под навес крыльца. Но комок уже ослаб. Не пропал совсем – стал мягче. Жу открывает глаза.
– Вы в прошлый раз говорили, как искать, если кто потерялся. Может, есть ещё какой-то способ?
– Не находится? – догадывается тётя Валя и качает головой. И так гладит Жу по плечу, и так смотрит своими безбровыми, безресничными глазами, что Жу не выдерживает – слёзы брызжут из глаз. – Ой, да ну что ж ты, горюнюшко, что ж, девонька, да давно ли? И чего не скажешь-то никому? Да хоть кто? Кто потерялси?
– Никто, тёть Валь, никто. – Жу глотает слёзы, глотает в горле комок. – Никто, я… так… Мне надо знать просто. Мне… – И снова плачет. Не хочет уже, а вот плачет, заливает лицо слезами.
Просто давно никто там не смотрел. Никто не гладил вот так по руке. Никому не было так вот жаль – непонятно чего даже. Просто – жаль, и всё.
Жу плачет от этой жалости.
– Да я ведь, девонька, ницего не знаю. Я ить только по коровам да по коровам. У нас инде вот баушка много-от знала, она очень много знала.
– Бабушка? – всхлипывает Жу.
– Да. Баушка чего дак передала маме. А у нас на войне и мама, и папа были, оба. Папа ранен. Ну, я поздно-то и родилась. А мама у нас неграмотная была. Да много неграмотных было, ведь что – не до учёбы, как всё такая жизь-то. То иди в лес, лес ведь женщины готовили, всё делали. А она у нас ничё не записать, токо чего смогла в голову вдать, дак вот. То и дала. Говорила мне, чё делала сама, то и говорила. А всё с коровушками да с коровушкам. А так-то у нас знала бабушка много-ту. И на картах гадала, и про скотину всё знала. К ей ходили люди. Но она очень страшно умирала. – Тётя Валя качает головой и цокает зубом. Жу всхлипывает. Вытирает ладонью мокрое лицо. Боится оторвать глаз от тёте-Валиного, такое оно сейчас сосредоточенное и красивое, словно вырезано из дерева. – Надо было ей сдать это всё, все-то слова. А то ей было очень плохо, она ревела, она не могла умереть, ей не давали эти – чёртики-те сраны, – выдыхает она в лицо Жу почти шепотом.