– Дружочек, а нет ли у тебя чуть-чуть гамибира для старой подружки?
– Черт, Тамара, за кого ты меня принимаешь? За уличного барыгу?
– Ну миленький мой Фенхелечек. Ну совсем чуточку, ты же знаешь, как эта штучка действует на твою кошечку?
– Ты больше не моя кошечка, забыла? Что по этому поводу скажет большой мертвый парень?
– Мы ведь ему не скажем, правда? – она проводит языком по черным губам. Язык проколот двумя сережками. – А смогу тебя отблагодарить, ты не сомневайся. Помнишь, как в старые-добрые?
– Старые и добрые давно закончились, подружка. Пришли молодые и злые.
Она нервно одергивает свисающую складку своей хламиды, кусает губу:
– Какого хрена? Будешь читать мне нотации?!
– Эта штука тебя прикончит.
– Плевать! Никто обо мне не поплачет, ха-ха!
– А как же мистер Растопи-мой-айсберг-крошка?
– Ох, да иди ты… Ненавижу тебя. Представить не могу, как я могла с тобой трахаться!
– О, это было довольно мило.
Сменяющая яростную гримасу улыбка делает ее похожей на хорошенькую гимназистку, немного бледную и слегка увлекшуюся экспериментами с маминой тушью (или, может быть, сапожной ваксой?)
Я вспоминаю все ее истерики, все наши скандалы. Трижды у меня были из-за нее проблемы с полицией.
– Как там твой роман? – спрашивает она. Решила сменить тактику.
– Надо же, ты про него помнишь!
– Еще бы, – она заправляет в мундштук новую сигариллу. – Такая скука. Тебе всегда не хватало ярости. Страсти. Ты пишешь, как амеба. А для того, чтобы написать хороший роман – нужны яйца.
Мне смешно:
– Это вызов?
Беру ее за подбородок.
– Отстань, – она дергает шеей, отворачивается. – Секунду назад у меня внутри все кипело. Теперь между нами – снега. Запомни это! Все, не хочу с тобой разговаривать.
– Для чего ты рисуешь?
– Что?
– Для чего ты рисуешь? – повторяю я, мыслями находясь далеко-далеко отсюда. – Для чего тебе все это… картины, выставки. Просто от скуки или… не понимаю?
Она склоняет голову к плечу, думает. Забыла, что не хочет со мной разговаривать, забыла даже про свой ненаглядный гамибир.
– Для чего, – шепотом повторяет она. – Для того чтобы… ну, для того, чтобы быть услышанной. Чтобы зритель. Тот, кто увидит мои картины…
– Чтобы быть услышанной, – повторяю я эхом.
Мне кажется, что я нащупал что-то важное. Что- то, что не давало мне покоя все прошедшие дни, тревожило как монотонная зубная боль, сквозь пьяное марево, продолжало настойчиво звать.
Просто быть услышанным. Просто, чтобы тебя заметили.
Например, вы оказываетесь в заднице мира, в охваченной самумом пустыне, под палящим солнцем. И выкладываете на самой высокой точке, которую удалось отыскать – на развалинах какой-то фараоновской гробницы – знак своему брату-«летуну». Триангуляция.
Я здесь! Заберите меня!
И когда тебя не забирают… Когда даже элитный гвардейский отряд, ваша последняя надежда на спасение, терпит в пустыне первое, зато уж самое сокрушительное в своей истории поражение. Просто прекращает существовать, и остается от него один всадник – легендарный и непобедимый ярконник, но всего-навсего один.
И тебе приходится выбираться из ада, по территории противника, под огнем, по песку.
Каждому экипажу положен свой штандарт – одна из немногих ваших привилегий. Ведь все-таки вы армейская элита, хоть и с репутацией хуже арестантских рот.
И вот ты – все, что осталось от твоего штаффеля – обмотавшись под комбезом этим самым штандартом, пытаешься выбраться к своим.
Спустя много лет все это рикошетом отдается в твоей голове.
И что ты делаешь?
Днем ты пытаешься быть обычным человеком, самым нормальным из нормальных, ты сидишь в офисе своей конторки, придумываешь идиотскую рекламу, и тебе даже неплохо платят. А ночью – ночью ты берешь нож поострее… И идешь строить триангуляции из трупов, чтобы кто-нибудь прилетел за тобой и забрал тебя отсюда.
Из этого гребаного города, который ломает своих жителей об колено. Из Яр-Инфернополиса, города похороненных надежд. Города, который населяют призраки и которым управляют мертвецы.
Мне становится смешно. Я хохочу в голос, стучу ладонью по перилам. Это шокирует даже безумицу Тамару.
– Что с тобой нахрен не так? Приход словил?
– Ох, Тамара… Милая моя девочка… Слушай, сейчас у меня будет одно важное дельце. Не знаю, чем оно закончится. Но вдруг… Словом, если завтра я буду еще жив – может, выйдешь за меня, а?
– Совсем спятил, Фенхель… Иди ты в задницу!
Она громыхает своими сапожищами, шелестит хламидой прочь – искать своего кавалера-покойника.
Я смеюсь. Была такая старая коррадская сказка, еще времен Вторжения из Нового света. Про одного мальчишку в далекой северной деревне, где-то на границе с Фарлецией, который все кричал «рубберы! рубберы идут!» Всякий раз поднималась паника, а потом выяснялось что маленькому паршивцу просто нравилось смотреть на испуганные рожи односельчан. И когда рубберская волна дошла, наконец, до этой деревеньки и на виноградниках замелькали плюмажи воинов-ягуаров и их голые татуированные тела заблестели под ленивым коррадским солнцем. Мальчишка прибежал в деревню с этим своим традиционным воплем…
Ему просто никто не поверил.
Видимо, кому-то из деревни удалось все-таки выжить – может, попал на невольничий рынок или на галеры. Кто-то ведь должен был донести до нас эту историю с моралью.
Эта история – про меня.
Если очень долго строить из себя глупого мартовского котяку с хвостом трубой, рано или поздно тебя перестают воспринимать всерьез.
Если очень долго пытаешься что-то забыть, в конце концов оно все равно нагоняет тебя. И со всей дури бьет по башке.
Я нахожу Кауппермана на нижнем этаже. С мрачной отрешенностью тянет коньяк.
– Кауперманн, дружище… Сколько лет, сколько зим?
– Прилично, Фенхель. Впрочем, мы пили с тобой на прошлый Новогод. Ты, видимо, как всегда, забыл?
– Черт возьми, старик… Ты прав. Ты как всегда прав. У меня к тебе дело на миллион кредитов.
– Что, собрался кого-то убить?
– Совсем наоборот, приятель. Совсем наоборот. Пошли со мной!
– Стоп-стоп, куда еще? И выпусти мой рукав. Это между прочим гребаный «Гаймен и Притчетт», знаешь сколько стоит такой пиджак?
– Еще бы мне не знать, наш общий дружище Ибис столько раз грузил меня на тему шмоток, которые выпускает его контора.