— Да?
Папа кивнул.
— Дедушка думает, что как-то надавил на меня, чтобы изменить мою жизнь.
— И что, это правда?
— Пожалуй, неким косвенным образом — да. Он просто был самим собой и показывал мне, что значит «отец».
— Но ты был хорошим папой, когда играл в группе. Самым лучшим папой. Я бы не хотела, чтобы ты это бросил ради меня. — Мне вдруг сдавило горло. — Сомневаюсь, что и Тедди бы захотел.
Папа улыбнулся и похлопал меня по руке.
— Мия-вот-те-на. Я ничего не бросаю. Тут нет расклада «или-или». Учительство или музыка. Джинсы или костюмы. Музыка всегда будет частью моей жизни.
— Но ты же ушел из группы! Перестал одеваться как панк!
Папа вздохнул.
— Это было нетрудно сделать. Я уже отыграл эту роль. Просто ушло то время. Я даже не раздумывал об этом, что бы там ни представлялось дедушке или Генри. Иногда в жизни выбираешь ты, а иногда выбирают тебя. Ты что-нибудь понимаешь?
Мне пришла на ум виолончель: ведь я порой не понимала, почему меня потянуло к ней, и даже казалось, будто это она выбрала меня. Я кивнула, улыбнулась и вернулась к игре.
— Я в дамках.
04:57
Я не перестаю думать об этой песне, «В ожидании возмездия». С тех пор как я ее слушала или даже просто вспоминала о ней, прошли годы, и вот теперь, после ухода дедушки, я снова и снова пою ее про себя. Папа сочинил эту песню давным-давно, но теперь мне кажется, что она написана вчера. Она словно пришла оттуда, где он сейчас. Словно он отправил для меня тайную весточку. Как еще объяснить эти строки: «Я не выбираю, но я устал от борьбы и драк»?
Что же они означают? Может, это какое-то указание? Какой-то намек на то, что выбрали бы для меня родители, если бы могли? Я пробую посмотреть на себя их глазами. Знаю, они хотели бы быть со мной, чтобы все мы в конце концов оказались вместе. Только я понятия не имею, что вообще происходит после смерти. Если мы и так будем вместе, разве так важно, умру я сегодня или лет через семьдесят? Чего бы родители хотели для меня сейчас? Едва задав себе этот вопрос, я вижу мамино гневное лицо. Она бы разозлилась на меня даже за мысль о чем-либо, кроме «остаться». Но папа понимал, что значит устать от борьбы. Наверное, он бы, как и дедушка, понял мои сомнения.
Я пою папину песню, будто в ее строках заключены точные указания, музыкальная карта дороги: куда мне следует идти и как туда попасть.
Я пою и думаю так сосредоточенно, что едва замечаю, как в палату возвращается Уиллоу, едва слышу, как она говорит с ворчливой медсестрой, едва узнаю стальную решимость в ее голосе.
Если бы я заметила все это вовремя, то, может, поняла бы, что Уиллоу пытается протащить ко мне Адама. Если бы я обратила внимание на происходящее рядом со мной, то смогла бы куда-нибудь сбежать, прежде чем Уиллоу, как обычно, добилась успеха.
Я не хочу его видеть сейчас. Ну, то есть, конечно же, хочу — прямо-таки до смерти хочу. Но знаю, что если увижу его, то потеряю те последние остатки душевного мира и покоя, которые мне подарил дедушка, сказав, что я вполне могу захотеть уйти. Я пытаюсь собраться с духом, чтобы сделать то, что нужно, а Адам все усложнит. Я пробую встать, чтобы убраться подальше, но что-то изменилось во мне с тех пор, как меня снова увезли в операционную. У меня больше нет сил двигаться, даже сидение на стуле требует огромного напряжения. Я не могу убежать — могу только спрятаться. Я прижимаю колени к груди и закрываю глаза.
С Уиллоу сейчас разговаривает сестра Рамирес.
— Я пригляжу за ним, — говорит она.
И в этот раз ворчливая медсестра не велит ей вернуться к ее собственным пациентам.
— То, что ты тут устроил, было ужасно глупо, — обращается она к Адаму.
— Я знаю, — отвечает Адам. Его голос звучит придушенно и тихо, таким он становится после особенно громких концертов. — Я был в отчаянии.
— Нет, ты просто романтик, — возражает сестра.
— Я идиот, вот я кто. Говорили, что ей уже лучше, что ее отключили от респиратора. Но после того как я пришел, ей стало хуже. Сказали, ее сердце остановилось на операционном столе… — Адам умолкает.
— И его завели снова. У нее оказалась пробита кишка, оттуда в брюшную полость медленно вытекала желчь, и от этого прочие органы вышли из строя. Такое случается очень часто, и уж от тебя никак не зависело. Мы вовремя все отловили и исправили, и это главное.
— Но ей же становилось лучше, — шепчет Адам. У него сейчас такой же юный и беззащитный голос, как у Тедди, когда тот подхватил желудочный грипп. — А потом я вошел, и она чуть не умерла.
Его голос прерывается всхлипыванием. Этот звук встряхивает меня, будто мне на рубашку опрокинули ведро ледяной воды. Адам думает, что это он виноват? Нет! Такой абсурд уже ни в какие ворота не лезет. Он же все неправильно понял.
— А я чуть не осталась в Пуэрто-Рико и не вышла замуж за старого жирного сукина сына, — рявкает в ответ медсестра. — Но не осталась. И теперь у меня совсем другая жизнь. «Чуть» ничего не значит. Нужно иметь дело с тем, что есть сейчас. А сейчас она снова здесь. — Сестра задергивает разделительную штору вокруг моей кровати и велит Адаму: — Заходи.
Я заставляю себя поднять голову и открыть глаза. Адам. Боже, даже в таком состоянии он красив. Его глаза запали от усталости. На лице отросла щетина — достаточная, чтобы ободрать мне подбородок при поцелуе. На нем обычная концертная одежда — футболка, обтягивающие рваные штаны и «конверсы», с плеч свисает клетчатый дедушкин шарф.
Увидев меня, он резко бледнеет — как будто перед ним какая-нибудь чудовищная тварь из «Черной лагуны». Я выгляжу довольно плохо, снова подключена к респиратору и дюжине других трубочек; сквозь повязки, наложенные в последней операции, проступает кровь. Однако через секунду Адам громко выдыхает и опять становится самим собой. Он шарит по кровати, словно что-то уронил, и наконец нащупывает то, что искал: мою руку.
— Господи, Мия, у тебя же руки совсем замерзли. — Он опускается на корточки, берет мою правую ладонь в свои, осторожно, чтобы не задеть трубки и провода, наклоняется и дует теплым воздухом в сложенный шалашик. — Ты и твои невозможные руки. — Адам всегда поражается тому, как даже посреди лета, даже после самых жарких объятий мои руки остаются холодными. Я говорю ему, что все дело в плохой циркуляции крови, а он не верит: ведь ноги у меня обычно теплые. Он утверждает, что мне приделали биомеханические руки, поэтому-то я так здорово играю на виолончели.
Я смотрю, как он согревает мою ладонь — точно так же, как тысячу раз до этого. В памяти всплывает, как он сделал это в первый раз: на школьном газоне, как будто это была самая естественная вещь на свете. Я также помню, как он впервые проделал это перед моими родителями. Был канун Рождества, мы все сидели на террасе, попивая сидр. Снаружи подмораживало. Адам сгреб мои ладони и стал дуть на них. Тедди захихикал.