Сильнее всего бесцеремонная Борина простота бесила доктора Абашидзе.
— Нет, я не жлоб! — горячился Абашидзе, стуча волосатым кулаком в широченную грудь. — Мне сахара не жалко! Что такое сахар? Пустяк! Но мне неприятно, что этот паразит залезает ко мне в шкафчик как в свой собственный марани!
[4] И даже «извини-спасибо» не говорит, как будто я обязан его сахаром снабжать!
Однажды потомок суровых аджарских князей решил отомстить Боре и придумал страшную месть перед которой блекли все деяния графа Монте-Кристо. Сахар, как известно, белый, кристаллический и имеет выраженный сладкий вкус. Много чего к нему можно подмешать так, чтобы примеси остались незамеченными. Абашидзе и подмешал. И оставил баночку с сахаром на кухонном столе, вроде бы забыл убрать в шкафчик перед отбытием на вызов.
Разумеется, никого он в свой план посвящать не стал. Знают двое — знает свинья, да и вообще кроме Сорокина никто на подстанции чужого без спросу не ополовинивал. Абашидзе уехал на вызов со спокойной душой, твердо зная, что месть его будет адресной. Невинный не пострадает.
А вот теперь давайте оставим Абашидзе в покое и поговорим про диспетчера Любу Сиротину. У Любы был сахарный диабет второго типа. Как она сама считала, развившийся на нервной почве. И в тот самый день Люба забыла пообедать, потому что дежурство выдалось крайне беспокойным, настоящая запарка была.
При этом таблетки свои, стимулирующие выработку инсулина, Люба выпить не забыла, забыла только поесть. И вспомнила об этом только тогда, когда ее «повело». Резко рухнула концентрация глюкозы в крови — выработку инсулина простимулировала, а обеспечить организм глюкозой, то есть — пообедать, не удосужилась. Нужно было срочно съесть немного сахара, иначе — кранты.
Своего сахара у Любы, разумеется, не было. На хрена диабетику сахар? Но на кухонном столе очень удачно нашлась баночка, забытая доктором Абашидзе. В обычных условиях Люба никогда не взяла бы чужого сахара без ведома владельца. Но сейчас был исключительный случай, а в исключительных случаях можно поступиться некоторыми принципами. Люба съела пару столовых ложек и сразу же почувствовала себя лучше.
Но вышло по Гайдару (тому, который Аркадий) — и все бы хорошо, да что-то нехорошо. Спустя некоторое время Люба ощутила сильный двойной позыв, да такой, что еле успела добежать до туалета…
Живот крутило, мочевой пузырь сокращался примерно столь же часто, как и сердце, а посадить на свое диспетчерское место было некого — заведующая уехала на Центр, старший фельдшер болела, а другой старший фельдшер, который по аптеке, уехал вместе с заведующей. И все бригады были в разгоне. На подстанции, кроме Любы, были только охранник Вова и кастелянша Марьванна. Вова — тупой, как пробка и не может оставить пост у входа. Марьванна — пьяная после традиционного обеденного возлияния. Вот и пришлось Любе выкручиваться самой — бегать между туалетом и диспетчерской, где попеременно звонили телефоны и «свистела» рация.
Во время одного ответственного разговора с Центром, который никак не удавалось завершить, с Любой прямо в диспетчерской случился конфуз. Двойной. Но она не бросила трубку, а довела разговор до конца и сразу же после того начала передавать вызов бригаде… В этот момент и в таком неприглядном виде ее застала вернувшаяся на подстанцию бригада…
Вы думаете, что после этого Боря Сорокин перестал брать чужой сахар? Отнюдь. Но в шкафчик к Абашидзе он больше не залезал. И то хлеб.
…Удаколог
— Я не кардиолог! — говорил пациентам доктор Беляев, входя в противоречие с табличкой, висящей на двери его кабинета. — Я — аритмолог!
Пациенты строем шли жаловаться главному врачу и его замам. Почему у в кабинете кардиолога аритмолог какой-то сидит? Наведите порядок.
— Ну зачем же вы снова?! — стенала заместитель главного врача по лечебной части. — Ну сколько же можно…удаколога из себя строить?!
— Я не…удаколог, а кардиолог! — обиженно возражал Беляев. — Если забыли, то сверьтесь с приказом о приеме на работу.
Супчик
— Эх, сейчас бы супчику горяченького да с потрошками! — говорил на вызовах доктор Рахманов и тут же добавлял. — Да вот беда, некогда нам рассиживаться…
Народ сочувственно совал Рахманову деньги.
Заклинание работало безупречно.
Склонная к мистицизму фельдшер Паршина считала, что Рахманову покровительствует харизматичный дух Высоцкого.
Упертая личность
Когда доктор Макаров возвращался на подстанцию со свежими следами побоев на нордической физиономии, коллеги ухмылялись и спрашивали:
— Опять констатировал?
— Угу, — мычал Макаров. — Очередные сволочи…
Всем скоропомощникам приходится констатировать смерть. У этой процедуры есть определенные правила (Гугл вам в помощь). Но у Макарова был свой метод — он облизывал подушечку большого пальца, прижимал ее к глазу покойника и говорил:
— Все!
Почему-то такой ритуал почти всегда не нравился родственникам покойного. Культурные писали жалобы, некультурные отвешивали тумаков, но Макаров привычке не изменял.
Фашист
Отец доктора Журкина был заместителем главного врача крупной московской больницы и очень уважаемой личностью в медицинских кругах. Поэтому после окончания ординатуры по терапии перед Журкиным были открыты все пути — его хотели оставить на кафедре в должности старшего лаборанта и наперебой звали в разные отделения отцовской больницы, начиная с приемного и заканчивая реанимационным. Но Журкин решил поработать год на «скорой». Так и объяснил отцу — хочу, мол, набраться ценного опыта работы в экстремальных условиях, когда можно надеяться только на себя. Поскольку сын не соглашался с доводами отца, отец был вынужден согласиться с выбором сына.
Когда скоропомощной год подходил к концу, Журкин-старший скоропостижно скончался. Все гостеприимно распахнутые двери тут же захлопнулись и Журкин остался работать на «скорой». Он сильно переживал по поводу того, как его «прокатили» с работой на кафедре и в больнице. Переживания привели к серьезным изменениям в психике. Добрый рубаха-парень превратился в агрессивного мизантропа, который ненавидел стационарных и поликлинических врачей, а уж кафедральным сотрудникам был готов печень выгрызть. В понимании Журкина настоящие врачи были только на «скорой» поэтому-то он здесь и работал, а не потому что его никуда больше не брали.
Сдавая пациентов в стационары, Журкин вел себя так, что больничный персонал ему слово поперек боялся сказать. Мог запросто обложить семиэтажным матом, мог констатировать умственную неполноценность или, скажем, проехаться по национальности. В борьбе все средства хороши, не так ли?
— Да вы не доктор, а фашист! — сказала однажды рыдающая врач приемного покоя, которой Журкин доходчиво объяснил, что с ее куриными мозгами сподручнее улицы мести, нежели чужое место в больнице занимать.