— На рынке Китай, — заторопился он. — Смотрите, а это наппа, кожа ягнят, особым образом обработанная. Потрогайте, как масло растопленное, да?
Он пощупал воздух, сведя в горстку пальцы, красные с улицы: решив продать перчатки, он больше не стал их надевать, нес в руках, как будто они уже не принадлежали ему или могли потерять хороший вид.
— А внутри кашемир натуральный.
Она зыркнула на него искоса, вполглаза, уже подтаявшего глаза, полезла в перчатку, к кашемиру, и было видно, что все эти слова о наппе, ягнятах, масле легли ей на сердце.
— Триста, — твердо сказала она, снимая перчатку.
За столиками-полками по периметру два мужика заходились в кашляющем смехе. Он помолчал, глядя куда-то вверх на искусственное разлапое растение, ядовито-зеленое на темных панелях под дерево. Тихо согласился. Отсчитав деньги, протянула ему. Потом вдруг плеснула в потертый граненый стакан сто грамм на глаз, схватила блюдечко с яйцом под майонезом и, раскрасневшись, поставила перед ним.
Он посмотрел на это блюдечко, зеленый горошек по краю, выпил залпом водку, взял деньги и ушел.
* * *
Запрокинув голову, он почти лежал на скамье в Дивенском садике и думал о том, какая прелесть эта водка без закуски, только надо вот так сразу сто грамм залпом опрокинуть на абсолютный голод, в пустую сосущую темноту. Водка вывернула ему мозг, размягчила его своими сильными прозрачными пальцами: мысли текли легко, необидно. Обид вдруг не стало, и боли не стало: всех простить, себя простить. Как жаль, что нет звезд, откуда в питерском ноябре звезды, не бывает. Взгляд, наверное, упирался бы в низкое небо, розоватое от огней и реклам, не шел дальше, ватный серый тупик, но старый клен за скамьей выбросил над ним голые ветки, грифелем по опаловому. Плывет по небу их тонкая графика, гудит рядом проспект, несется прямо через него, от ботинок до макушки, через сердце, шумит темнота вокруг, мокрый ветер в его голове.
— Присядем, Кирюша, надо отдохнуть, — скрипуче прямо над ухом.
Шесть пустых скамеек полукругом, шесть, ноябрь, никого, почему именно к его скамье прибились? — лежит себе человек, никого не трогает. Он неохотно поднял голову, сел. Старенькие он и она, старинные какие-то, Кирюша в длинном каракуле, он — в пальто, дохлые совсем, у нее голова ходуном, да и он не лучше — совсем согнуло деда.
— Не помешали мы? Вы уж нас простите, вот бредем к доктору потихонечку. Не дойти никак.
Мужчина едва заметно кивнул: все нормально.
Они долго садились, устраивались, кряхтя. Старик скосил хитрый глаз.
— А знаете, что вы сидите почти посередине старого Каменноостровского? Да-да. Он был кривой в XIX веке, спрямили потом по плану урегулирования. Я почему знаю — здесь на “Знамя труда” всю жизнь отработал, а дед мой еще у Лангензипена служил, — он показал на здание бизнес-центра прямо перед ними. — И с Кирюшей мы на заводе познакомились. А живем знаете где? За Ватрушкой на Большой Монетной. Рядом было, пять минут до работы, да в такой красоте. Вы извините, что пристаем, но вот, может, совет какой...
Никакой совет ему, конечно, не нужен — ему бы поговорить. В центр глазной идут, тут у них в Конном переулке. Правый глаз у Кирюши не видит совсем, дистрофия сетчатки. Все врачи отказались, а в этом центре такие хорошие люди, помогли Кирюше, очень помогли. Выяснилось, что отек у нее, кровоизлияние было, инсульт глаза. Поставили укол какой-то, вернее, два уже. По 50 000 рублей каждый. Пока нет улучшений. Потому что надо шесть уколов, а они только два смогли купить.
Деньги были на смерть отложены, двести тысяч на двоих отложили, некому их хоронить, умерла от рака дочь два года назад, кошка есть, но кошка не похоронит, вот половину денег и потратили на уколы. Смеялись еще, что нельзя теперь вместе умирать, одному обязательно держаться надо. А сегодня доктор вызвал их — нужно еще четыре укола этих, чтобы доделать дело, чтобы Кирюша видела хоть что-то. И у них скидка хорошая сейчас. Сказал, думай, старик: надо бабушку спасать, нельзя на здоровье жены экономить.
— Что это за укол такой? Ценник какой-то бешеный, — неожиданно для себя произнес мужчина.
Поморщился, видя, что старик тащит из файла все свои бумаги. Запротестовал было, но тот так радостно раскладывал свои листочки на коленях, что он только вздохнул. Болтался на ветру подвесной фонарь над детской горкой, в воздухе ледяная взвесь.
Старик читал по слогам название препарата, ведя корявым пальцем по бумаге.
И что теперь делать с этим знанием? У него в смартфоне еще теплился интернет: за месяц заплачено. Зачем-то стал читать им вслух все о препарате, старик радостно кивал.
— ...Показан при влажной макулодистрофии.
— Не, у Кирюши сухая форма, — улыбался старик. — И, главное, редкость ведь, чтобы так врач заботился. Ведь перед этим еще в двух клиниках были. Знающие там врачи, ничего не скажешь, но чтобы вот так — домой позвонили, надо спасать глаз. Акция сейчас проходит.
Кирюша молча раскачивалась.
У него вдруг сжалось сердце: одинокие, покинутые всеми, даже родной дочерью, бредущие теперь в конец всего, рука об руку, слепая старуха, согнутый старик. Заныло вдруг в груди: недолго им так брести, ледяным ужасом потери дохнуло в лицо, как если бы он сам был одним из них.
Холодом сводило ноги, шатался в вечерней дымке желтый фонарь, качалась старуха. От нее шел какой-то звук, как будто она пела, мычала. “Может, она сама за мной явилась?” — мелькнуло в его голове.
— А отек и инсульт вам везде ставили? Или только в последнем вот этом?
— Только в этом центре узнали. Как-то пропустили другие врачи. Или недавно совсем... Вот сейчас сто тысяч взяли оставшиеся, ну, смертные. А восемьдесят где найти? Ложки серебряные и дочкино золото все в скупку в обед отнес. А остальное соседка, добрая душа, добавила, дай бог ей не болеть. Переживаем, как отдавать.
— Ясно, — сказал мужчина, вставая. — Мне пора, да и бабуля вон замерзла совсем. Только извини, отец, не надо туда эти деньги нести — развод это.
— Кирюша, — вдруг закричал дед. — Тебе плохо, Кирюша?
Кинулся к ней, пытаясь облокотить ее о спинку скамьи, уложить как-то.
— Как в скорую звонить? Как вы звоните обычно? — пытался добиться у старика.
Тот одной рукой держал Кирюше голову, другой шарил под своим пальто в поисках таблеток. Дышал со свистом.
А ей вдруг полегчало. Задышала, глаза открыла к черным веткам в молочно-сером небе, кололся воздух невидимым снегом, улыбнулась еле-еле, вернулась. Потом и вовсе отвалилась от спинки, попыталась ровно сесть, запела тоненько:
— Пойдем, Коленька. Ждет же доктор. На семь сказал. Сколько сейчас уже?
Подбородок мелко-мелко, аккуратный седой пробор из-под сползшего платка, боты с шипами из Медтехники, на варежках — снежинки. Смотреть ей в глаза боялся — как будто мог увидеть эту самую сухую дистрофию. Вдруг ахнул про себя: дети, сущие дети. Еще недавно были взрослыми, а теперь снова дети, идут куда-то мимо, тихими ангелами.