Придя к Вайсу, я спрашиваю его, что с Пташкой, но он хитрый пройдоха и предпочитает не отвечать. Внезапно в его голосе прорезаются нотки майора, беседующего с сержантом. Смотрит на меня с дерьмовой ухмылочкой, словно я сам вроде как спятил. Начинает с того, что спрашивает, что со мной делают в Диксе. Я рассказываю про сломанную челюсть и про то, как ее скрепили какой-то железякой.
Когда мне впервые сказали об этом, я подумал, что у меня будет стальная челюсть, как у Тони Зейла. Но тамошний доктор предупредил меня, что я должен быть очень осторожным с моей новой челюстью. От удара кулаком штифты могут выскочить, и удар придется прямо по мозгам. Так что теперь у меня челюсть «стеклянная». Такие дела.
Я мелю Вайсу эту чушь и вдруг обращаю внимание на то, как он слушает. Он лыбится, хмыкает и поддакивает, чтобы я продолжал говорить. Но ему наплевать. И я решаю не слишком-то откровенничать с ним по поводу Пташки.
Он спрашивает, как долго мы с Пташкой были закадычными друзьями. Я отвечаю, что мы дружим с тринадцати лет. Он спрашивает так, что сразу понимаешь: на самом деле он, верно, думает, будто мы спятили на пару, или вместе пьянствовали, или мы вообще педики. Я вам доложу, в пехоте полно этого барахла. Стоит часа четыре посидеть в засаде, в замаскированном окопчике, да не с тем парнем, и тебе придется несладко.
На самом-то деле не могу припомнить, чтобы Пташка вообще интересовался сексом. Возьмите, к примеру, ту историю с Дорис Робинсон. Если уж кто и с ней не сумел, тот действительно безнадежен. Может, его действительно интересовали одни птицы. Знахарь наш без ума будет от радости, если я ему это скажу.
Главный врач-майор все пытается вытянуть из меня что-нибудь о Пташке. Просто выворачивает наизнанку. Если бы он хоть выглядел искренним. Он догадывается, что я скрытничаю. Не дурак. Нужно быть осторожным. Под его белым халатом наверняка железо. Он может в любой момент наподдать строптивому сержанту. Теперь он вроде опять заговорил как доктор, но прежний вояка того и гляди себя проявит. В армии всем докторам следует быть только рядовыми.
И только я об этом подумал, как все тут же сбылось:
– Ладно, сержант, отправляйся к нему после обеда, посмотрим, сумеешь ли установить с ним контакт. Возможно, это единственный шанс, который у нас есть. Я распоряжусь, чтобы вас опять пригласили ко мне сюда завтра утром в девять.
Он встает, давая понять, что отсылает меня. Я отдаю ему гребаную честь и держу руку под козырек, пока он не отвечает мне тем же. Вот сукин сын.
Когда я иду обратно к Пташке, то успеваю перемолвиться с давешним санитаром СС. Приятный парень; должно быть, не чокнутый. Я развожу его на разговор о том, каково быть в СС. Говорит, что какое-то время его морили голодом, ставя эксперименты, чтобы выяснить, какой нужен минимальный рацион человеку, чтобы выжить, а потом его послали в лес, чтобы сажать там деревья, а последние восемнадцать месяцев он тут, при больнице. Он рассказывает обо всем этом, словно так все и должно быть. Чуть-чуть он похож на Пташку: его трудно обидеть. Настоящие неудачники себя таковыми никогда не ощущают.
Он спрашивает, что у меня с лицом, и я ему рассказываю. Он искренне мне сочувствует, не то что Вайс. Об этом можно судить по выражению его лица и по тому, как он поднимает руку и притрагивается к собственному подбородку, чтобы убедиться, на месте ли он. Он отпирает мне дверь в палату Пташки, и я забираю из коридора свой стул.
Когда я вхожу, Пташка по-прежнему сидит на корточках посреди пола и не отрываясь смотрит в окно.
«…Эй, Птаха! Только что долго болтал с Вайсом. Это такая задница. Если б я чокнулся, то притворился бы, что это не так, только бы выскользнуть из его жирных ручонок. Что ты об этом думаешь?»
И тут Пташка поворачивает голову. Не настолько, чтобы увидеть меня. Поворачивает наполовину, так, как это делает птица, когда хочет посмотреть на кого-то в упор одним глазом. Конечно, Пташка на меня не смотрит, он смотрит на гладкую стену на другом конце комнаты.
«…Птаха! Как насчет того, чтобы сорваться и снова поехать в Уайлдвуд? Никогда не забуду, как ты прыгал там по волнам».
У меня такое чувство, будто Пташка слушает. Его плечи опущены, как будто он сидит на голубином насесте и даже не собирается взлететь. Это вполне могло бы оказаться плодом моего воображения, но я вдруг чувствую, что уже не один. И продолжаю говорить.
После случившегося на газгольдере Пташка пролежал в больнице больше месяца. Все газеты писали о том, как он свалился с высоченного резервуара и остался жив. Даже печатали фотографию, на которой было показано, где он спрыгнул, и пунктирная линия вела к месту, помеченному крестиком, который указывал, где он приземлился. Репортеры спрашивали меня, что произошло, но я бы ни за что не рассказал им, как он летал. Естественно, выплывает вся подноготная, о голубях становится известно. Отец Пташки разрушает голубятню и сжигает дерево. Еще неделю над тем местом кружат голуби, разыскивая голубятню. Ведь это место, к которому их привадили. Те первые сизари прилетают прямо к Пташке домой и не хотят улетать, так что его матери приходится их отравить. А что случилось потом с голубкой-ведьмочкой, я не знаю.
Ребята из младших классов то и дело задают мне вопросы, действительно ли Пташка летал той ночью. Он еще не выписался из госпиталя, а его уже все называют «Пташка» или «Птах». Сестра Агнес заставила нас всех написать Пташке письма, и мы собираем деньги, чтобы послать ему цветы. В своем письме я в основном пишу одни общие фразы и не сообщаю, что случилось с голубятней и сизарями.
Когда Пташка выходит из больницы, он выглядит еще большим заморышем, чем всегда, и к тому же у него отросли волосы. Он бледен, как девчонка. Я рассказываю о голубятне, Но умалчиваю о том, что сизари отравлены. Он не спрашивает. Мы в выпускном классе; Пташка нагоняет и заканчивает школу вместе с нами.
После случившегося у газгольдера я знал, что должен летать. Ни о чем не думая, в какой-то момент птица забывает обо всем и без всяких усилий делает взмах крыльями. Я отдал бы все, чтобы научиться этому.
Если б я мог быть ближе к птицам и сумел разделить их радость, этого было бы почти достаточно. Если б я мог смотреть на птиц, как смотрю кино, оказаться среди них, я бы понял, как это делается. Если б я смог подобраться к птице поближе, стать ее другом и быть с нею, когда она полетит, и ощущать, что она думает, тогда я, наверное, смог бы полететь. Я хотел знать о птицах все. Я хотел быть как птица и все время хотел полететь, полететь по-настоящему.
Тем летом нам с Пташкой не сидится на месте. Мы ничего не планируем. Часто ездим на велосипедах в Филадельфию и Паркуэй. Обычно мы приезжаем туда и ошиваемся возле художественных музеев, аквариума и Франклиновского института. Есть там одно место на Черри-стрит, где существует целая зала с картинами птиц. Мы часто ходим на них смотреть. Но картины, которые рисует Пташка, лучше. Он говорит, что художники не слишком-то много знают о жизни птиц. Говорит, мертвая птица – это уже больше не птица; рисовать ее – все равно что рисовать огонь, глядя на головешки. Иногда мы отправляемся на одну из двух улиц, где есть лавки подержанных вещей, в основном из ломбардов, и магазины, полные живых куриц и мясных голубей. Однажды мы покупаем пару таких голубей. Целый день ходим по магазинам, выбирая тех, которые могли бы нам приглянуться. Относим их на задворки здания городского совета, где голуби буквально кишмя кишат, там их огромные стаи. Выдергиваем по перу из каждого крыла, кладем перья в карманы рубашек и подбрасываем наших голубей вверх, после чего они смешиваются с остальными. Всю вторую половину дня мы наблюдаем, как они пытаются найти себе место в стае.