* * *
– Левой–два – три! Левой–два – три!
Надзиратели выкрикивали команды, и арестанты толкали вагонетку вверх по рельсам.
– Левой–два – три! Левой–два – три!
Ботинки Фрица скользили по льду и просыпанным камням, изнуренные мышцы терзала боль, руки и плечи ныли от натяжения веревки. Вместе с ним, хрипя, еще несколько мужчин тянули вагонетку. Ниже другие – и в их числе отец – толкали ее, упираясь заледенелыми ладонями в голый металл.
Зима не щадила Эттерсберг, но и она не могла сравняться в жестокости с надзирателями.
– Тащите, собаки! Левой–два – три! Вверх, свиньи! Ну что, весело?
Любого, кто отпускал руки, бросали на землю и избивали. Колеса скрипели и скрежетали, ноги арестантов оскальзывались на заиндевелой земле, их горячее дыхание облачками вырывалось в ледяной воздух.
– Вдвое быстрее! Поторопитесь, а то окажетесь в дерьме!
[133]
Каждый день вверх по горе, к строительным площадкам надо было поднять дюжину груженых вагонеток; на одну уходило около часа.
– Вперед, свиньи! Левой–два – три!
«Людей запрягают, словно животных, – писал Густав, преображая их ежедневный ад в яркие поэтические образы. – Задыхающихся, стонущих, истекающих потом… Рабы, обреченные гнуть спины, как во времена фараонов».
В новом году у них выдалась короткая передышка; в середине января доктор Блис, озабоченный небывало высокой смертностью от болезней в малом лагере
[134], при поддержке эсэсовцев, опасавшихся, что инфекция распространится и на них, распорядился перевести выживших в более гигиеничные условия в основном лагере. После душа и дезинфекции их поместили на карантин в бараке возле плаца. Новое жилье было практически роскошным по сравнению с палатками: с навощенными деревянными полами, прочными стенами, обеденными столами, туалетами и помывочной с холодным водопроводом. Бараки содержались в безупречной чистоте; заключенным даже полагалось снимать ботинки в прихожей, прежде чем входить внутрь. За любую грязь и беспорядок полагались суровые наказания. Во время той первой благословенной недели карантина они получали полный рацион и не ходили на работу. Густав обрел прежние силы.
Конечно, долго так продолжаться не могло. 24 января 1940 года карантин закончился. Впервые Густава с Фрицем разделили: Фрица с другими подростками, которых было около сорока, поместили в блок 3 (известный как «Блок для молодежи», хотя в основном там находились взрослые мужчины)
[135].
Они лучше познакомились с основным лагерем, его устройством и достопримечательностями – главной из них считался Дуб Гете. Это почтенное дерево раскинулось между кухнями и душевым блоком; под ним якобы Гете любил отдыхать во время своих прогулок из Веймара вверх на Эттерсберг. Культурные ассоциации были столь сильны, что эсэсовцы не решились посягнуть на дуб и построили лагерь вокруг него, а ствол приспособили для пыток
[136]. Метод, который для этого использовался, был следующим: человек обхватывал руками ствол, и его подвешивали за запястья на ветке или на сучке. Пытки на Дубе Гете превратились в страшный и впечатляющий ритуал. Повешенных оставляли на долгие часы – после чего они не могли разогнуться еще несколько дней, если не недель, – а зачастую еще и били. Двое из соседей Густава уже побывали на Дубе Гете в качестве наказания за то, что якобы отлынивали от работы.
Выйдя из карантинного барака, Фриц с отцом с удивлением обнаружили, что евреи составляли меньше одной пятой от общего числа узников Бухенвальда
[137]. Там держали преступников, румын, поляков, католических и лютеранских священников и гомосексуалистов, но в первую очередь политических заключенных – преимущественно коммунистов и социалистов. Многие находились в лагере уже много лет, в некоторых случаях с самого прихода нацистов к власти в 1933 году. Однако евреев и румын эсэсовцы отправляли на самые тяжелые работы и обращались с ними хуже всего.
– Левой–два – три! Левой–два – три!
Двенадцать вагонеток в день, вверх по склону, двенадцать опасных скоростных спусков назад в карьер. Пальцы горят от холодного металла, веревки тянут вниз, в голове пустота, ноги скользят по льду, надзиратель грозит и выкрикивает приказы.
Так оно и шло, день за днем, пока зима не уступила место весне. Густава с Фрицем отстранили от работы на вагонетках и отправили в карьер, таскать камни. Сложно поверить, но в карьере оказалось еще страшнее.
Им приходилось поднимать каменные глыбы и валуны там, где их скалывали с поверхности, и тащить – как можно быстрей – голыми руками к дожидающимся вагонеткам. Ладони и пальцы тут же покрывались мозолями и начинали кровоточить. Смена длилась десять часов, с коротким перерывом в полдень. Кроме того, в карьере над заключенными издевались сильней всего, даже по сравнению с тем, как обращались с ними на железнодорожной колее.
«Каждый день новые трупы, – писал Густав. – Трудно поверить, что способен вынести человек». Он не мог подобрать слов, чтобы описать тот ад на земле, который открылся ему в карьере. На последних страницах блокнота он начал сочинять поэму под названием «Калейдоскоп в карьере», преображая кошмарную действительность в четкие, размеренные, упорядоченные строки.
Тук-тук, молот стучит,
Тук-тук, горе не спит.
Люди-рабы, руки в крови,
Парами камень колют они
[138].
В стихах ему удалось разграничить собственные впечатления и то, каким карьер видели надзиратели и СС.
Тук-тук, молот стучит.
Тук-тук, горе не спит.
Люди-рабы, стоны слышны,
Камни, стеная, колют они
[139].
Рабское состояние, бесконечность каждого дня, убийственные издевательства он превращал в поэтические образы.