Девочка пошла к своему дому, проваливаясь в снегу и вытягивая при каждом шаге худые ноги из валенок.
Во дворе остались две цепочки следов, ведущие в разные стороны.
Мама услышала, как отворилась дверь и вошел отец, но не повернула головы. Горит огонь в печке. Плачет малыш.
– Завтра тридцать первое декабря, – говорит она. – Когда-то встречали Новый год… Елки были… игрушки… Когда же жизнь наладится?
– Сейчас наладится, – сказал отец.
Мама обернулась.
На стуле около детской кроватки с сеткой стоял старинный аппарат круглой формы – древний детекторный приемник. Отец держал наушник около уха младенца, а другой рукой водил проволочкой по кристаллику, ища звучащую точку.
– Коля… с ума сошел, – нерешительно сказала мама.
Отец протянул ей свободный наушник.
– Внимание… Говорит Москва, – сказал голос. – Радиостанция имени Коминтерна.
Мама отстранила трубку.
– Наша? – шепотом спросила она.
– Да… первый раз, – сказал отец.
Голос продолжал:
– Сегодня, тридцатого декабря тысяча девятьсот двадцать второго года, открылся Первый съезд Советов Союза Социалистических Республик… Почетным председателем избран Ленин…
Голос, несущийся из морозной ночи, заполнял комнату.
– Таким образом, учреждено невиданное в мировой истории социалистическое многонациональное государство.
– Боже мой!.. – сказала мама. – Боже мой!..
– …Ко всем народам и правительствам мира… Будучи естественным союзником угнетенных народов, СССР ищет со всеми народами мирных и дружественных отношений и экономического сотрудничества…
Голос стал таким громким, что мама испуганно посмотрела на малыша. Он не плакал. Трубка лежала у самого его уха. Он таращил глаза, такие бездонно глупые, что они казались почти мудрыми.
Есть в каждом дне, в каждом часе даже, строчки, отпечатанные крупным шрифтом. Только мы их не замечаем, занятые заботами дня.
Вот, например, выходит человек на снежную улицу. Белый-белый снег летит наискосок на фоне домов и исчезает в сугробах.
Человек поднимает воротник и, засунув руки в рукава, бежит, семеня ногами и мотая локтями из стороны в сторону.
Он сворачивает за угол, и на том месте, где он исчез, секунду-другую снег кажется темнее, чем вокруг. Проезжает троллейбус. Снег заинтересованно кидается за ним вслед. А человека, свернувшего за угол, и след простыл. Стынут и заметаются снегом неглубокие его следы.
Но ведь где-то, в каком-то месте, может быть, в чьей-то душе он оставил горячий незамечаемый след. Не может же быть, чтобы совсем бесследно прошел человек.
Мы значительны, дорогие друзья. Мы значительны друг для друга и вписаны в соседскую жизнь гораздо более крупным шрифтом, чем нам кажется.
Остановимся же, подумаем и поглядим друг на друга с добрым расположением. Ибо жизнь коротка, а снег падает каждую зиму.
Внучку деда-игрушечника звали Шурка-певица, потому что она целыми днями голосила в форточку.
Она была большая фантазерка. Впрочем, вся Благуша была полна фантазеров. Так и говорили – благушинские вруны. Нас не понимали – мы были мечтателями.
Итак, мне шесть лет, и я играю во дворе. Двора, собственно, нет, а есть тихая улица вся в сугробах, куда выходят калитки многих дворов.
Ой, девочка Надя,
Чего тебе надо,
Ничего не надо,
Кроме шоколада… —
несется из форточки девичий голос, старающийся быть похожим на оперный.
– Шурка! Шурка-а! Выходи гулять!.. – скандируют подруги.
Окно в доме игрушечника захлопывается. Какая-то тень пролетает мимо щелей забора, и на улицу вылетает Шурка-певица.
Неужели это та девочка-заморыш? Да, это она. Ей шестнадцать лет. Она красавица.
Ее окружают подруги.
У нас на Благуше все девушки были красавицами. По крайней мере мы, мужчины, так считали.
Мужчина со сбившейся шапкой таращит глаза на Шурку и ее подруг. Этот мужчина – я. Мне шесть лет.
– Алешенька… – томно говорит Шурка. – Я тебе шапочку поправлю.
Она нахлобучивает мне шапку и завязывает тесемки. Я улыбаюсь.
– Шура, а я чего умею… – говорю я и, вырвавшись, пыхтя, лезу на поленницу дров.
Я раскидываю руки, как крылья, и, мотнув валенками, лечу в сугроб.
– Ой… – говорит Шурка и бежит ко мне.
– Лешка… нос расшибешь! – слышен мужской голос.
Шурка и девочки оборачиваются, как по команде, и застывают.
По дорожке идет мой отец. Он все в той же кожанке.
– Здравствуйте, Николай Сергеевич, – говорит Шурка тихим голосом.
– Здравствуй, Шура, – отвечает он. – Как поживаешь?
– Ничего…
– А дед как? Все так же?
– Ага…
Отец уходит.
Подруги окружают Шурку, которая глядит ему вслед.
– Какой интересный! – говорят подруги.
– На инженера учится, – говорит Шурка.
В то время инженерское звание весило больше, чем сейчас.
– Ой, Шурка, откуда он тебя знает?
Глаза у Шурки-певицы становятся мечтательными. У наших благушинских всегда такие глаза, когда они собираются сказать чистую правду.
– Он меня от смерти спас, – говорит она.
– Не ври…
– Дуры… Когда это я врала? – спрашивает Шурка. – Это случай был. Я в булочную пошла, ну, значит, беру ситный. Вдруг раз – бандиты! Наганы вытащили и на меня…
– Ой…
– Вдруг влетел мужчина весь в кожаном и бомбу кинул… Все взорвались. Остались только он и я. – Шурка перевела дух. – И тут он меня поцеловал роковым поцелуем…
– Поцеловал? Врешь! А куда?
– Сюда… – подумав, говорит Шурка и показывает на губы.
– Ой, а ты? – ужасаются подруги, глядя на ее губы.
– А я ему говорю: «Вы, Николай Сергеевич, конечно, меня безумно любите, по ничего этого нельзя. У вас жена и этот… как его… прелестное дитя…»
Подруги замирают в блаженстве. Благушинские всегда замирают после этого.
А прелестное дитя таращит глаза на Шуркиного деда. Дед действительно «как всегда». Он идет покачиваясь. Он бурчит песню.
– A-а… Лешка? Будь готов – всегда готов, – говорит он. – Коня хочешь?
– Хочу.
– Идем.
– Дедушка, опять… – сказала Шурка. Она сразу сникла. – Алешенька, ступай, – сказала она.