Машина, роскошное такси М-1, «эмка» тех времен, роскошно катила по улицам, освещенным роскошными фонарями тех времен, и по лицу Нади было видно, что Гошка уже почти Пушкин, а она Натали Гончарова, и сейчас будет роскошный дворцовый бал, и ей с Гошкой не стыдно, потому что он, неизвестно по каким причинам, считался талантливым.
У крестной были Рудик, Генрих и Виктор, а из девочек больше никого не было. Надя не любила женского общества.
Посидели, поговорили о том о сем, и крестная входила и выходила и ставила вино и закуски, и Генрих показал свой новый пуловер, который отец привез ему из Парижа, а Рудик рассказал пару анекдотов из дореволюционного учебника по французскому языку, который невнимательно изучала Надя.
Барышня: «Сколько стоит этот шелк?» Приказчик: «Два поцелуя за аршин». Барышня: «Дайте мне 15 аршин и получите у бабушки».
– …Тонко, правда? – спрашивала Надя и отвечала сама: – Тонко.
Анекдоты как анекдоты, не хуже тех, что печатают в отделах «Иностранный юмор». И Надя говорила: «Остроумно!» – и еще не знала, что ничего не выйдет с ее мечтой. А мечта у нее была такая: она спускается по широкой каменной лестнице в длинном платье, а пажи несут шлейф, а внизу стоит некто в цилиндре и крылатке, опираясь на отставленную в сторону трость, и поджидает ее. Это она сказала Гошке в седьмом классе, в год пушкинского юбилея, и по ее описаниям этот некто был не то Онегин, не то Ленский, не то Собинов, не то Лемешев. По лицу Нади было видно, что хорошо, если бы это был Гошка, но для этого ему не хватает светскости и мешает талант (впрочем, неизвестно какой), а также его друзья Рыжик и Костя, а также все благушинские дворы с проплывающими над ними облаками и дирижаблями.
Тут крестная сказала, заглянув в дверь, что она укладывается спать и, если не хватит вина, можно взять в серванте, а когда уйдете, не забудьте погасить свет. Ну, конечно, вина не хватило, и Надя поставила на стол графинчик.
Гошка до сих пор думает, что, если бы не этот графинчик, ничего бы не случилось. Черт знает, что это был за аппетитный графинчик! И вино в нем было рубиновое. Начали разливать вино, и когда разлили до конца, то увидели сюрприз, заключенный в этом графинчике, и стали смеяться и поддразнивать друг друга.
Оказалось, что на дне графинчика сидела матовая маленькая стеклянная свинья.
Она сидела на дне графина, поджав задние ножки и опираясь на передние копытца, и, припаянная к донышку, смотрела задумчиво и снисходительно. Она смотрела на Рудика, и, может быть, это было из-за стекла старинного графина, сквозь которое Гошка видел лицо Рудика, но они были похожи как две капли, только у Рудика лицо было потное, а у маленькой свиньи матовое. Сходство Гошку потрясло, и он с некоторым испугом отвернул графин в сторону. Но тут случилось неожиданное и неприятное. Когда он отвернул графин от Рудика, маленькая матовая свинья уставилась на Генриха, и его холеное мыльное лицо вдруг стало копией стеклянной морды. Это было, как будто кто-то приоткрыл заднюю стенку старинных часов, и вдруг все увидели колесики и пружины и весь механизм, который на циферблате поворачивает стрелки и командует временем этих старинных часов, маленькая свинка, маленький идол, которому все здесь – и Гошка, и Виктор, и Рудик, и Надя, и Генрих – поклонялись, сами не зная того. Гошка будто сразу догадался о чем-то и повернул графин чуть в сторону, и Виктор с длинным лицом стал похож на стеклянного поросенка, он еще повернул графин, и Надя… боже мой, и Надя, хотя Гошка видел ее только секунду, когда поворачивал свинью к себе, только скользнул стеклянным взглядом по пушистым косам и сливочному подбородку. И вот матовая свинья уставилась Гошке в лицо, и он смотрел на нее и узнавал знакомые черты, которые каждый день видит в зеркале, когда бреется или завязывает галстук. Гошка поглядел вбок, туда, где висело зеленоватое венецианское зеркало, и увидел свое матово-бледное прекрасное лицо поросенка с поэтически сверкающими пьяными глазами, роскошно уложенная челка свисала почти до бровей и галстук съехал набок. «Ну конечно же, это я, конечно же, это моя миниатюрная копия сидела на дне графина, задрав ко мне обливной пятачок…» Конечно же, изо всех ребят эта свинья была больше всего похожа на Гошку. Потому что они ведь, в сущности, не знают, что такое поэзия, хотя у всех без исключения были пятерки по литературе и все умели, чуть подвывая, прочесть стих и знали, что искусство украшает жизнь, только чем украшает, точно не знали и, видимо, думали, что украшает пятерками. Но Гошка-то ведь знал, что искусство не украшение, а существо той жизни, в которой мы когда-нибудь добредем, спотыкаясь на каждом шагу и расколотив идола свинства, сидящего на дне души, Гошка-то знал это, и потому его ничто не извиняло.
– Але! – сказал он. – Поглядите… Вам не кажется, что мы с ней похожи друг на друга? Правда, похожи?
И тут все обратили внимание на свинью и на Гошку и начали смеяться, и Надя тоже смеялась радостно и зло, потому что ей было стыдно за Гошку, за снисходительный смех вокруг, за его шутовство, за то, что он принял удар на себя и тем разрушил тот облик, за который она цеплялась, чтобы объяснить и себе и всем, почему она с ним, а не с кем-нибудь из этого благополучного быдла.
А Гошка опять все поставил вверх ногами, и как же можно было начинать с ним новую жизнь, если он все оплевывает, а этого нельзя касаться, потому, что не нами все это заведено и главное – это беречь репутацию, а если тебе твоя репутация не дорога, то мне моя дорога, потому что я хочу жить чистой жизнью, я не Нюшка какая-нибудь с твоего двора, я из другого клана, к которому если ты хочешь принадлежать, то, будь ласков, не отличайся от Рудика, Виктора и Генриха, потому что других нет, а у них твердое место, ты-то ведь не находишь себе места и болтаешься вверх и вниз по всей лестнице и никто тебе не свой.
– Пушкин, – сказал Гошка.
– Что? – презрительно спросила Надя.
– Пушкин мне свой.
И хотя легко было смешать Гошку с грязью за то, что он, заливной поросенок, произнес всуе святое имя и осмелился сказать, что Пушкин ему свой, ему, благушинскому выкормышу, майоровской шпане, Надя этого не сделала, а только сразу замолчала, а потом быстро заговорила о чем-то другом, и стала совсем красивая, и стала смеяться, играя ямочками, чтобы заглушить Гошку, чтобы помешать ему развивать эту тему.
Потому что Гошка знал твердо, и она знала, что он знает, что во всей истории с Пушкиным, с его романами, с его величием и гармонией, со всем культом Пушкина у них в доме, со всем, что его окружало – от зеленого шелка и орехового дерева мебели тех времен до туалетов Натали Гончаровой, от полузабытых поэтов до гусиного пера, во всей этой истории, от Анны Керн до черепаховых вееров и страусовых перьев, во всей пушкинской истории, поклоняться которой означало самой быть окутанной дымкой пушкинской поэзии, во всей этой истории с Пушкиным ей лично больше всего нравился – Дантес.
Вот в чем дело, граждане… Вот какая история.
Оба они знали твердо, что если копнуть поглубже и спуститься на самое дно души, еще дальше, чем алтарь стеклянного поросенка, то там мы обнаружим не Пушкина, а Дантеса, его убийцу, розового кобелька с пушистыми усами, который сначала очень испугался, потому что влип крупнее, чем рассчитывал, но потом успокоился и прожил чуть не до двадцатого века и тем доказал устойчивость стеклянной свиньи, на которую все смотрели и делали вид, что не понимают, в чем тут дело.