Мы бредем по ночной Благуше.
– Я не вас дожидалась, – говорит она.
Потом она меня оглядывает с ног до головы.
– Нет, я все-таки хочу знать, почему вы удрали? – говорит она звенящим голосом. – Работа, я понимаю… Мой знакомый, он – сверхсекретный физик, и то он удирает только с работы, это бывает. А со свидания с девушкой он ни разу не удирал!
Я не знаю, что сказать.
– Вот как! – говорю я.
У нее даже губы побелели.
– Просто он меня за человека считает, – говорит она.
Тут я тоже разозлился.
– А он случайно не «Мачо», – сказал я, – ваш физик?..
Она остановилась.
– Нет, – запнувшись, сказала она. – Его не так зовут.
– «Мачо» – это не имя, а прозвище, – говорю я.
И произношу тронную речь:
– Ну хорошо, сверхсекретный. Я тоже физик. Вероятно. Был, во всяком случае. Про нас журналисты любят писать со слезой – «имена их неизвестны». Это так. Только нормальному жителю надо знать твердо, среди нашего брата есть куча таких, которых эта формула устраивает полностью. Благодаря этой формуле неизвестности всякий паршивый Сальеришка автоматически выходит в Моцарты и в мученики науки. Не успеешь оглянуться, а он ходит, глядя поверх голов, и на лице у него написано: «Торопитесь уважить меня, а то я завтра погибну от чего-нибудь научного в жутких корчах…» «Работает в ящике», – написано на его бледном челе и во всепрощающей улыбке. И вот он уже тычет пальцем в лицо простому люду и учит мыслить художников.
Есть у нас на работе один дылда. Как говорят в Латинской Америке, он «Мачо», то есть сильный человек, супермен. В ящике удобно жить «Мачо». Главная мечта «Мачо» – попасть в ящик и получить секретность. Опасная ли наша работа? Безусловно. Большая ли у нее опасность? Большая. Не меньше, чем у водителя московского такси в дождливый день.
Хотя «Мачо» кричит о равенстве на всех перекрестках, он его ненавидит. Почему? Потому, что мещанин смутно подозревает, что равенство – это разнообразие. И, боясь разнообразия, как холеры, стремится превратить равенство в одинаковость. Поэтому ему ненавистен талант.
У моего знакомого поэта я рылся в архивах и нашел такую притчу:
«Первый сказал: „Счастье – это когда много работы и много любви, и тогда работа толкает к любви, а любовь порождает работу“.
Второй сказал: „Чепуха. Счастье – это когда нет ни занятий, ни домашних заданий, ни работы, ни отпусков, ни каникул, а есть только весна, лето, зима, осень и можно писать их красками и кистями, и резцом, и пером круглосуточно и без отдыха“.
Третий сказал: „Счастье – это когда можно выдумывать и бросать идеи пачками и не заботиться о том, что они не осуществятся“.
Четвертый сказал: „Счастье – это когда спасаешь, помогаешь, стоишь насмерть за правое дело, защищаешь и делаешь подарки“.
И только пятый молчал. Ибо он боялся признаться, что его счастье – это сожрать все то, что придумают и добудут остальные четверо.
Люди, запомните: если что-нибудь не ладится в вашей жизни, это значит, что рядом с вами или в вас самих завелся пятый…»
Я спросил своего поэта, какого черта он не опубликует эту притчу? В ней же все сказано. Ее же надо в детские хрестоматии вписать и не принимать на физмат, если чадо не знает ее наизусть.
«Заткнись, двоечник, – сказал мне поэт. – Стану я дрессировать физиков! У меня свои задачи».
У него свои задачи! Впрочем, может быть, у него действительно свои задачи. В общем-то, ему ведь нужен стих, а не притча.
– Я тоже знала одного поэта… – сказала Катя.
Видно, она все время думала о своем.
И тут у меня впервые зародилась мысль о невероятности. Я знаю теорию относительности и теорию вероятности. Я подумал: а что, если построить теорию невероятности?
– А знаете, какая у меня была первая любовь? – спросила Катя.
А собственно, на что я надеялся? Что она дожидалась именно меня?
– Я родилась в Ленинграде перед войной. Начало войны я не помню. Помню только, когда наш детдом вывезли в Караганду на самолетах. Шили там. Потом привезли обратно в Ленинград. Родителей потеряла в самом начале войны. Школу окончила в Ленинграде, там же поступила работать. Единственного родственника отыскала случайно в Москве только в 55-м году. В Москве и познакомилась с поэтом.
Я тогда очень одинокая женщина была, в эту ночь, когда хотела попасть на кинофильм «Мост Ватерлоо», и было мне тогда неполных шестнадцать лет.
Алексей Николаевич, вы представьте себе такую картину. Пустой вестибюль. Никого нет. Только девочка стоит у окошка кассира. Только тускло горят полупогашенные плафоны.
– Я из Ленинграда… Я уезжаю после праздников, – говорю я.
– Вот в Ленинграде и посмотрите, – сказал мне кассир.
Он захлопнул окошко. Я отошла и встала в тень у стены.
И тут вошел в дверь этот человек.
Он посмотрел на меня как-то боком.
– А много осталось, – спросил он, – до шестнадцати?..
– Месяц еще.
– Да, это очень много, – сказал он. – Пойдемте, я вас проведу.
Он постучал в окошко и взял два билета.
Нас впустили в темный зал.
Он взял меня за руку, чтобы не потеряться, и мы побежали между рядами. Я, запыхавшись, опустилась рядом с ним на стул.
Сначала пошли огни реклам. Потом черный дым над морем. Белые самолеты на палубе чужой авиаматки. Чужие солдаты идут по песку. Чужая ракета, похожая на акулу, медленно поднимается в воздух и стоит неподвижно над полигоном, подпертая белым огнем. Она начинает медленно клониться набок, и человек в блиндаже давит на кнопку. Взрыв… Это показывали иностранную хронику.
– Какие у них ракеты, – говорю я. – Взрываются.
– Управление слабое, – говорит он. – Вот и взрываются.
Потом вспыхнул свет, и билетеры рассаживали опоздавших.
По-моему, начала фильма он не видел. Он все смотрел вбок, на мое лицо. Смотрел он как-то странно. Будто он что-то вспоминает и не может вспомнить. Я сдвинула платок и тряхнула волосами. Я хотела, чтобы он посмотрел, какие у меня волосы. Он тогда сразу отвернулся. Я тогда тоже стала смотреть на экран. И я увидела, как в полутемном ресторане танцуют Вивьен Ли и ее партнер – английский офицер, которые познакомились только что, во время бомбежки, и не знают еще, что это к несчастью. Звучит медленный такой, вкрадчивый вальс. Он называется «Вальс потухающих свечей». Он написан в мажоре, но ритм у него похоронный. И понятно, что надвигается несчастье на влюбленных. И слуги гасят свечи одну за другой, одну за другой… А потом она говорит: «Прощай… не забывай меня. Ты меня будешь помнить?» – «Всю жизнь, – говорит офицер. – Всю жизнь…» Или это не он говорил, а вы, Алексей Николаевич, когда рассказывали о Катарине… я уже не помню… Это же было так давно, а потом я обернулась и увидела его закрытые глаза и стиснутые челюсти и поняла, что он совсем не смотрит на экран. А на экране – тяжелый пролет санитарных машин через мост Ватерлоо, туман над Темзой, грохот военных машин, лужи и детская игрушка – талисман улыбается уродливой мордочкой.