Подрались. Он ей дал. Она упала в кусты, сломала ногу. Теперь вот лежит в больнице. Муж навещает. Приходит, упрекает: «У тебя любовник татарин».
Она извиняется.
А раз пришел пьяный и говорит:
– Ничего, я себе тоже нашел. Нужна ты мне.
– Ах, нашел? А ну вали отсюда!
Он вышел в коридор. Раньше бы она за ним: «Геночка, Геночка…», а тут не зовет. Что ты скажешь? А он ей две селедки привез. Вошел обратно. Селедки головами слиплись. За головы взял, разделил и говорит:
– Одну тебе, другую – мне, одну тебе, другую – мне. Селедку брать бу-ешь?
Раздел имущества.
У нее работа такая: три дня работает, три дня гуляет. Поехали в Ленинград. Билеты туда и обратно. Яиц наварили, вина взяли – все путем. А в купе – два парня, лет по тридцать восемь. Муж Тоню спрашивает:
– Где спать будешь?
– На нижней, – говорит.
Ну, выпили все. Ну а ночью он потом слез и по морде ей.
– Ты что? – она понять не может.
А ему почудилось, что он дома, а она с ними блуди`т. Она из купе выскочила, он ее в коридоре бить. Ну, парни вступились.
– A-а! Вы заступаться!.. – и еще…
А он маленький, верткий, еле уняли. В Бологом должны высадить… Напугались. Залезли вдвоем на верхнюю полку. Притворились, что спят. В Бологом пришла милиция: «Где они?» – «Спят…» – «Ладно, в Ленинграде заберем». Но не забрали. Они в туалете отсиделись.
В Ленинграде себя в зеркале не узнала. Все лицо – где синяк, где фингал… Ну, пошли в музей. Народу – тьма. Она у дежурной бабки спрашивает: «Где Петр Первый?» Ходила, ходила, не нашла.
– Я хочу Петра Первого повидать!
Та объяснила. Снова пошла. А там народу… Она растолкала всех. Ее лицо видели – дорогу уступали. Поглядела на Петра Первого. Сидит.
И поехали в Москву.
В Москве таксисты не сажают. От Ленинградского вокзала до Дмитровского шоссе десятку требуют. Она в министерство звонит: «На такси не берут. Большие деньги требуют». Не поверите, через пять минут машина «линейный контроль» подъехала. «Кто? Кого таксисты не берут?» – «Нас…»
Ну, контролеры на ее лицо поглядели – ясно, почему не берут. Однако усадили. Домой приехали, ее родная мать не узнает. Говорит:
– Тоня? Это ты?..
Отвечает:
– Я…
– А откуда ты?..
– Из Ленинграда… Из музея…
Что музей? Ах, музей?.. Что ж, вообразим себе музей, не гордые.
Ряды вельмож, ожидающих послов и выхода Моро и герцога Джан Галеацо. Вельможи разговаривают негромко:
Послушайте, синьор Пиколомини,
Я человек здесь новый. Расскажите,
В чем странность этой свадьбы. Не пойму:
Супруга не стара, ведь ей шестнадцать,
Что хороша, мы это видим сами,
А что умна – об этом говорят…
И Лодовико – кавалер отменный.
Так в чем причина странных отношений?
И почему же оба новобрачных
Так холодно относятся друг к другу,
Как будто бы супруга – перестарок,
А Лодовико Моро – не боец…
Причина в том, что Лодовико Моро
Любовнице, Чечили Галерани,
Недавно подарил поместье,
В котором упомянутая Галерани
В день свадьбы Лодовико с Беатриче
Сумела разродиться сыном,
О чем немедля всех оповестила.
А сына своего от Лодовико
Назвала Цезарем. Не больше и не меньше.
Все видят в этом яростный намек
На некую судьбу сего младенца…
Это было примерно в том же году, когда Колумб открыл Америку.
Когда я сравниваю эти два случая: нынешний, про Тоню, и музейный – про Галерани, то разница между ними только в одном: в мануфактуре, которая на них надета, а сами два случая – грязь, отходы, шелупонь, чешуя.
«Вздор», «чепуха», «дрянь» – позади всех этих слов обрезки от плотницкой работы. «Вздор» – это по-старому «стружка», «чепуха» – это щепа, «дрянь» – это дранка. Так что когда говорят – «щепуха», «дрань», это не ошибка, а старое произношение. Но что же у них общего: у вздора, чепухи и дряни? Все они – отходы.
Раньше можно было пренебрегать отходами.
Потом от них стало некуда деваться, и их стали жечь: и стружку, и щепки, и дрань…
Потом стало ясно, что отходы – это доходы. Диккенс даже роман написал про состояние, нажитое на мусорных кучах.
А теперь вообще стало ясно, что мусор – это вторсырье. Сырье, правда, но все-таки «втор». Кстати, а почему «втор»?
Этот «втор» от обычного сырья отличается только одним – ко «втору» надо приложить смекалку; а сырье – это грабеж того, что природа скопила. А больше ничем не отличается.
Неживое сырье худо-бедно накопила природа живая, и человек его грабит, а над «втором» надо еще головой повертеть…
Вернадский говорил – ничто живое не может жить в среде своих отходов. Своих! Но чужие отходы – это и есть плодородная земля, почва, которая родит плоды.
То есть вся наша родимая, а вернее, родящая земля – это и есть «вторсырье». И потому уже пора говорить не «сырье», не отходы и не вторсырье, а просто вещества. Неживые вещества, которые в своих целях используют живые существа – когда-то безмозглые амебы, а теперь используем их мы, умники, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.
И сегодня патриотизм, защита родной земли – это защита всей Земли в целом, планеты. Такая наступила наша энерговооруженность.
Неужели никто не замечает, что началась коммунистическая революция?!
Это когда хорошо всем, но по-разному. По-разному, но всем, поскольку все – разные, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.
…Когда я демобилизовался, то первое, что я сделал, это освободился от нижнего белья. Белье бывает разное. То же самое было написано в брошюре о вшивости, которую нам раздавали. Было написано: «Воши бывают разные».
Я не знаю, бывают ли они разные, но их было много.
Когда я написал в своей первой повести «Золотой дождь» об этом, то редактор «вшей» мне выкинула.
– Почему? – спросил я.
Она сказала:
– Вши были только в империалистическую войну, а в эту войну – только у немцев. – И посмотрела на меня умными глазами.
Я, конечно, знал, что это не так. Когда зимой эшелон останавливался в снежном поле, то солдаты выскакивали наружу, расстилали нижние рубашки на рельсах и прокатывали бутылками. Стоял треск. Да и на каждой тыловой станции были вошебойки, куда мы сдавали обмундирование, и там его жарили раскаленным паром и возвращали форму обратно со скрюченными брезентовыми ремнями. Но я понял, что не важно, какая была война в жизни, – в литературе война должна быть элегантной. Повесть была дороже. Еще редактор мне сказала, что она насчитала в повести тринадцать раз слово «задница». Я спросил: