Филидоров уже уехал. Толя жевал холодную картофелину. На блюде лежала каноническая голова селедки с потухшей сигаретой в устах.
– Кстати, о резонансе, – сказал Сапожников. – Что, если использовать резонанс для лечения рака?
– Неужели вы не понимаете, Сапожников, что так эти дела не делаются? – мягко спросил Толя.
– Пожалели бы хоть человека, – сказал Дунаев. – А если у него сердце лопнет? Так и не узнаем.
– Не надо меня жалеть, – сказал Сапожников. – Надо бить опухоль резонансом. Каждая клетка имеет свой спектр излучения. Всякое излучение – это волны, и их можно записать… а значит, и воспроизвести. Если сделать мощный генератор, испускающий волны нужной частоты, и направить на больного, то можно избирательно уничтожать только раковые клетки, не трогая здоровых… Резонанс, понимаете?.. Избирательно… Бить опухоли резонансом.
– Хватит, – крикнул Толя. – Хватит!
Засыпая, Сапожников понимал, что храпит. Этого раньше с ним не было. Он никогда не храпел, и у него никогда не потели руки, и Сапожников втайне гордился.
Однажды, когда Сапожникова спросили: «Что такое хорошая жизнь», он ответил:
– Хорошая жизнь – это мягкий-мягкий диван… большой-большой арбуз… и «Три мушкетера», которые бы никогда не кончались.
Такое у него было представление о хорошей жизни. Ему тогда было двенадцать лет, и ему нравился Атос – он был бледный и не пьянел. Теперь у него было совершенно другое представление о хорошей жизни.
Прошлое не исчезает… Оно проявляется разом, как только судьба задает вопрос. Говорят, что искусство – это зеркало или преломляющая линза. А разве мы знаем, что такое, к примеру, зеркало? Разве свет отскакивает от зеркала, как мячик? Свет отскакивает от зеркала, как обруч жонглера, пущенный вперед, но вращающийся в обратную сторону.
Когда Сапожников уже засыпал, он услышал песни, которые пели, когда он еще учился в школе… Полюшко-поле… Сердце… Он готов погасить все пожары, но не хочет гасить только мой… Мы так близки, что слов не нужно… Что наша дружба… сильней, чем страсть, и крепче, чем любовь… Вечер обещает радостную встречу, радостную встречу у окна… На Дальнем Востоке акула охотой была занята… Раз жила пингвинов пара, посреди полярных вод, полярных вод… Он сказал мне «кукарача», это значит таракан… Брось сердиться, Маша, ласково взгляни…
И Сапожников вспомнил, как он был в Новом Афоне, и что у него там было, и как они с женой полезли вверх на гору от турбазы рáным-рáно, когда все спали, и только был слышен треск мотоцикла на дороге к Гудаутам, и пальмы стояли в росе; и они пошли по каменистому серпантину все в гору и в гору, и становилось жарко, и на середине горы была абхазская деревня, и старик в мохнатой шляпе угостил их стаканом вина, и по ее лицу скользили зеленые зайчики. А потом они дошли до развалин римской крепости и увидели внизу пеструю толпу экскурсантов в белых панамах и услышали голоса, оскорблявшие тишину. Они полезли напрямик по откосу через заросли, и отдыхали, и снова лезли, и была жара и запах нагретого орешника, и Сапожников смотрел на капельку пота у нее на шее; и они вышли наверх, и там была Иверская часовня – одни стены без крыши, и можно было пройти из комнаты в комнату, где на каменных стенах были повешены плохие иконы в бумажных цветах, а над головой белое небо. Потом они вышли оттуда, и Сапожников пошел по гребню низкой стены среди кустов инжира и вышел на самый мыс и увидел немыслимый простор, и синюю карту моря с нарисованным берегом, и точку парохода на горизонте, и купы деревьев, убегающие вниз. И вдруг тень птицы покатилась вниз черным шаром по кронам деревьев, и Сапожников услышал возглас и оглянулся, и увидел, что она стоит закрыв глаза. «Мне показалось, что я падаю», – сказала она. Они прошли через каменный дворик в самое время, потому что там две бабки-монашенки ссорились из-за пятаков, положенных возле икон, и уже вваливалась экскурсия с панамами, громогласным гидом и бутербродами. Потом они спустились по дороге, перешли по бревну молчаливый ручей и оказались в странной тишине леса… Серые стволы стояли молча, почти не отличаясь от замшелых корней у их подножия… их кроны не шелестели… образовали купол храма… наверно, самые твердые деревья на свете, стоящие вечно и вечно живые… Это был самшитовый лес… и это было блаженство… И они тогда только что поженились, и Сапожников не знал, что все так ужасно кончится… Но про это Сапожников не хотел вспоминать даже во сне, не мог, не хотел выворачивать душу наизнанку… и надо бежать от воспоминаний, от их разъедающей сладости…
…Когда Сапожников открыл глаза, он увидел, что в кресле спит Вика.
Когда человек нам нравится, мы хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души. Как будто он не человек, а картина в музее. И мало кому он нравится во всех своих проявлениях. А говорим – любовь, любовь…
Вот и сейчас она лежала в большом кресле, ровно сложив ноги. И так хорошо было смотреть на нее. И не поверишь, что, когда она проснется, из нее полезут все ее стервозные качества. Ведь знал Сапожников, что легла она напоказ, красиво. А потом не учла, что усталость берет свое, и уснула. Дожидалась, какой она произведет эффект на Сапожникова, и не дождалась. А Сапожникову теперь было приятно сидеть на кровати, поглядывать на нее и чувствовать, что вроде он сторожит ее сон. Хорошо бы она такая и была, когда проснется, думал Сапожников. Как на картине. А ведь проснется – какая она будет?
Да и в плоской картине мы прежде всего ищем себя. Или друга себе. Или врага себе. А если этого нет – то картина нам чужая. И в другом человеке мы прежде всего ищем себя, себя, себя. Нет чтоб поинтересоваться, какой он сам-то, этот другой человек. Всё хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души. Единственной.
Так все и получилось. Там, в аэропорту. Когда она прилетела в Москву. Много лет назад.
А потом она открыла глаза, и они с Сапожниковым стали смотреть друг на друга.
– Доктор Шура сказал, что ты летающая собака… – медленно проговорила она. – Кстати, он мне сделал предложение… Да… Я сразу побежала к тебе.
– Ты согласилась?
– Пока нет.
– Какой быстрый.
– Что ты делаешь?! – сказала она в отчаянии. – Над тобой все смеются!.. Что ты делаешь?!.
– Живу.
– Опять прибежала… – сказала Нюра, открывая глаза.
Дунаев кивнул и продолжал смотреть на потолок, на котором переливалась оранжевая полоса рассвета.
– Ничего, – пригрозила Нюра. – Я ему жену найду.
– Устарел он, – сказал Дунаев.
– А это смотря какая баба. Ты-то, поди, не устарел?
Дунаев предпочел промолчать.
Нюра придвинулась к нему.
– Поспи хоть часок… Шести нет, – сказала она. – Чего он хоть им придумал-то? Ты понял?
– Много чего придумал, – сказал Дунаев, глядя в потолок. – Насчет времени… Ну, это меня не касается… А вот Шуре этому, доктору, – я так понял, что будто планеты и всякое вещество – это отходы от прежней жизни…