– Я хочу с тобой поговорить, – сказал Вартанов.
Это был последний день перед отъездом, и Вартанов сказал:
– Я хочу с тобой поговорить.
Они расположились на моложавой траве у каких-то давних руин.
Дышали, смотрели втроем в розовое небо, в котором летали райские птички.
Вартанов сказал:
– Зачем тебе все это нужно?
– Ты про что?
– Ну ты знаешь, про что… Зачем ты живешь так, как ты живешь?
– А как надо? – спросил Сапожников.
– Надо заниматься своим делом, – сказал Вартанов. – Зачем ты лезешь в те области, где ты не специалист?
– Может быть, именно поэтому, – ответил Сапожников. – Я ничего не пробиваю из своих выдумок, я высказываю соображения. Налетай, бери. А зачем ты лез в здешние дела и махал руками? Вот и я поэтому.
– Но я же махал руками, потому что было все очевидно!
– А может быть, и мне очевидно?
– Не может этого быть, – сказал Вартанов. – Ведь я тебя знаю вот уже сколько лет. Ты теперь и в историю лезешь.
– Да, – сказал Сапожников. – Я влез в историю. Потому что без истории уже нельзя.
– Но у тебя нет достаточных знаний. Знаний. А все знать нельзя.
– Одному знать нельзя, – возразил Сапожников. – А всем вместе можно.
– Но так оно и происходит на деле. Знают всё больше и больше… а разве все счастливы, – сказал Вартанов и перебил сам себя: – Это поразительно и смешно. Сегодня Станиславского не приняли бы в театр потому, что он не кончал студию имени Станиславского… а Ван Гог и Гоген считались бы самодеятельностью. А уж о Циолковском и говорить нечего. С ним и говорить не стали бы. Он не окончил Авиационного института, не служил в НИИ и не имел звания.
– Ладно… разберемся, – сказал Сапожников. – Могу еще добавить монаха Менделя, основателя генетики, каноника Коперника, основателя нынешней астрономии, химика Пастера, основателя микробиологии. Ну, этого все знают.
– И химика Бородина тоже все знают, – резвился Фролов, – и доктора Чехова тоже все знают.
– Сухопутного офицера Льва Толстого и морского офицера Римского-Корсакова, – начал смеяться Вартанов и долго смеялся.
– Искусство не бери, – вмешался Фролов. – В искусство всегда откуда-нибудь переходят. Ты науку бери и технику.
– Кончай, – сказал Сапожников. – Кончай ржать. Заболеешь.
Вот уже больше сотни лет делают попытку подменить творчество образованием. А ведь образование – это чужой опыт творчества, и он часто глушит твой собственный.
Чужой опыт предоставляет только выбор. Не больше. А не выход.
Выход – это не поиски выбора. Выход лежит над выбором. И его надо открыть. Выход – это изобретение.
– Фактически ты занимаешься искусством, а не наукой и техникой, – говорили Сапожникову. – Тебе нужно свободное творчество, а наука и техника связаны с планом. Они чересчур дорого стоят.
– Ты дай мне план, и я придумаю, как его выполнить, – отвечал Сапожников.
– Но ты же заставишь меня потом пересматривать план? А это огромная работа.
– Я могу придумать, как облегчить и ее.
Конечно, он не имел в виду одного себя. Одному везде не поспеть. Он имел в виду таких, как он, их немало, а было бы больше, если бы поверили, что человек от природы может больше, чем он может, когда он размышляет по внутренней потребности.
И тогда он не бегает от противоречия, а открывает выход, лежащий выше противоречия. Человек прислушивается к себе и слышит тихий взрыв. И ему радостно. Выше этой радости нет ничего. Потому что выход – это освобождение.
– А если у тебя не получится?.. В тебе и в этом способе чересчур большая степень ненадежности, – говорили ему.
– Это надежность, – отвечал Сапожников. – Только она по-другому выглядит.
– А почему ты Мемориал не смотрел? – спросил Фролов. – Пойди посмотри… Почему ты не смотрел?
– Не пошел, – сказал Сапожников.
– Я знаю, что не пошел. Я спрашиваю почему?
– Потому.
– Ну ладно. Как хочешь, – сказал Вартанов.
И они ушли. Солнце садилось. Прелесть уходящего вечера. Вартанов и Фролов уходили по вечернему шоссе.
Оставалось еще часа три до отъезда.
Вечер был прекрасно-печальный и такой тихий, что когда Сапожников кокнул крутое яйцо об камень чужих руин, а потом стал его облупливать, то хруст скорлупы, наверно, был слышен на километры. Хруст был – как будто динозавр ел динозавра.
Они ему оставили еще и банку майонеза, который по прихоти эпохи начал становиться дефицитом, в моду вошел. А чем открыть эту банку – он не мог придумать, не мог изобрести. Представляете себе – не мог!
Значит, жизнь его прошла попусту. Убедили. Ну и что хорошего?
Сапожников не пошел смотреть Мемориал. Он старательно его обогнул и пошел в поле, туда, где виднелся на равнине зеленый кустарник и отдельные деревья. Почему он туда пошел, он сам не знал. Какая-то сила притягивала его к этой зелени. А над зеленью ласково вечереющее небо.
Он понял, что проиграл, понял, что жизнь его была ошибкой. И что если бы можно было первую жизнь прожить начерно, то вторую он бы жил набело, по-другому… А сейчас, наверно, надо было начинать жить по тому счету, по которому жил Генка Фролов. Фролов жил по отпускам. Он знал точно, сколько ему еще отпусков осталось до пенсии.
«…И тут в городе стало известно нам, что слюнявый наш царь Перисад не может больше управлять и не может защитить нас от сарматов и что Ксенофонт уговорил царя Перисада передать власть Митридату Понтийскому.
И тут Савмак, дворцовый раб, убил Перисада, и жители восстали и овладели Феодосией и Пантикапеем и сделали Савмака царем, но Ксенофонт остался жив, и это была ошибка.
И целый год правил царь Савмак, и это были лучшие дни для людей…
…Митридат прислал Диофанта, и тот победил Савмака. Кровь текла по улицам вниз к порту. Камни трескались от пожара. Статуи богов катились по улицам в обнимку с трупами. И детских криков и криков женских не было слышно от грома щитов и мечей и воинского рева…»
Принято считать, что на войне взрослеют. Это ошибка. На войне стареют. А когда возвращаются – если возвращаются, – то возвращаются к той жизни, где не бомбят и не стреляют, а ходят на работу, любят и учатся. Но как раз всего этого вернувшиеся и не умеют. И потому они в мирной жизни второгодники.
Когда Сапожников вернулся с войны, к нему опять стали приходить конкретно-дефективные мысли. В войну ему тоже приходили мысли, но мало и все не о том. В войну Сапожников понял слово «Родина», потому что он увидал всю страну своими глазами, а не только свой дом и Калязин и Москву. И все это вошло в его сердце и стало его собственной любовью, а не из книжки.