Подполз Сапожников.
– В воронку меня не клади, – сказала Рамона. – В ней воды пол-лопатки. Дай здесь полежу. Меня отсюда не видно.
Язык у нее стал заплетаться.
– Рамона, когда ты умрешь, мне что тогда делать? – спросил Сапожников.
Она вдруг сказала совершенно отчетливо, с силой:
– Иди! Иди и скажи им… История складывается из наших биографий. Какие мы – такая история. Другого материала у нее нет!..
И голова ее откинулась. Сапожников взял автомат и пошел по полю, ничего не боясь.
«Рамона, – думал Сапожников. – Ваня Бобров. Цыган. Танкист. Я не знаю, где вы похоронены! Поэтому я хожу сюда, к большой стене! Считается, что это Могила Неизвестного Солдата. Нет! Это могила солдата, известного всему свету!..»
Сапожников открыл глаза и долго курил в темноте.
Глава 26
Механический мышонок
В жизни Сапожникова готовился поворот.
Собралась как-то вся прежняя компания, которая собиралась в институтские еще времена, а потом естественным путем распалась. Много лет прошло, как они расстались. Кого вирус пришиб, кого жены, а кого лавина в горах. Поредела компания.
Доктор Ника погиб в снежной лавине. Это совершенно случайно узнал Сапожников от аспирантки-психолога и засуетился, затосковал, стал по телефонам звонить. Все загрустили и собрались. И Сапожников пришел, смотрит – он такой же облезлый, как все, а потом смотрит – да нет же, это ему показалось, никто не облезлый. Подняли тост за тех, кого нет с нами, выпили за тех, кто есть с нами, за плавающих и путешествующих.
– Как же это Ника? – жалобно спросил Сапожников.
– Судьба прибрала.
– А куда? – спросил Сапожников.
– Перестань.
– Нет, я бы хотел знать, куда уходят люди? – настаивал Сапожников.
Но ему деликатно не отвечали.
Только постепенно заводились.
– Ну и как твоя третья сигнальная? – спросил Барбарисов, чтобы разговор перевести.
И все вдруг замолчали. Каждый замолчал сам по себе и не думал, что замолчит сосед. А когда оказалось, что замолчали все, стало ясно, что это главный вопрос, который хотела выяснить старая компания. Ничего не забывшая и ничего не упустившая из прошлых дебатов и прошлых уколов самолюбия.
– А что вас интересует? – спросил Сапожников.
– Существует она или нет.
– Существует.
– А где плоды?
– А это кто? – Сапожников кивнул на даму.
– Это Мухина… Не узнал? Помнишь, она училась в ГИТИСе на актерском. Она теперь художественный критик.
– Обучает, значит?
– Ага… Якушев выставил картину, а она его разнесла.
Подошла Мухина и посмотрела на Сапожникова.
– Он меня не помнит, – сказала она.
– A-а… кикимора, – сказал Сапожников.
– Почему кикимора? – испугался Барбарисов. – Не дурачься.
– Это я выступала о детском рисунке, – ухмыльнулась Мухина. – По телевизору… Сапожников, поговори с женщиной.
И села рядом.
– Ты не понимаешь, Сапожников. Я из хорошей семьи, и муж из хорошей семьи… Но он меня не любит. И никогда не любил…
– Делов-то… – сказал Сапожников. – Ну а ты-то его любила?
– Это неважно.
– Тоже верно, – сказал Сапожников. – А что важно?
– Важно, что Якушев сказал, будто у меня ноги кривые. Якушев! Зря на меня обижаешься! У тебя своя профессия, у меня своя!
– Цыц, – сказал Якушев. – Тримальхион.
Сапожников смотрит – а у нее правда ноги кривые. А до слов Кости были прямые.
– Костя… Якушев, – сказал Сапожников. – Ты талант.
– А здесь все таланты, – сказал Якушев. – Кроме нас с тобой.
Глеб верил в актерские способности. Он верил, что, войдя в образ ученого, легче стать ученым, чем просто напрягаясь. Глеб был достаточно умен, чтобы не болтать о своем предположении, и так и жил. Но почему-то в его карьере наступил стоп. Вдруг он заметил, что на каком-то уровне с ним становятся только вежливы, а интерес вызывают совершенно другие люди, неспособные быть лидерами. Глеб был уверен, что талант, о котором все столько талдычат, это тоже облик, который можно сыграть, если понять, как его играть. Глеб мог бы простить Сапожникова, который догадался, как играть талантливого неудачника, и даже удачу ему бы простил. Но он не мог простить Сапожникова за то, что тот утверждал, будто знает, как сделать любого человека талантливым. Любого! Черт возьми! Наступит инфляция – кому нужны таланты, если они станут шляться толпами? Кто будет им платить?
– Бесплатно будут работать, – утверждал Сапожников.
– Бесплатно работать – значит плодить паразитов.
– Придумают, как избежать паразитов. Глеб, а разве ты паразит?
– В чем-то да, – сказал Глеб.
– В чем-то и я паразит, и все остальные. Но ты ошибаешься, мы с тобой не паразиты, мы с тобой симбионты. Симбионт кормится отходами своего партнера, а паразит самим партнером.
– Заткнись, Сапожников, ладно? – сказал Глеб.
Глеб потянул ноздрями, и ему вдруг почудился запах ладана. Как в детстве. На похоронах деда. Как будто весна, деревья голые еще. А на могилах первая трава. Только бумажные цветы, крик галок и запах ладана.
– Почему ты подумал о смерти? – спросил Сапожников.
– Помолчи, – сказал Глеб.
– Мне так показалось.
– Я тебя ударю, – сказал Глеб.
– А я тебя, – сказал Сапожников. – Почему ты все время думаешь о смерти?
– О чьей? – спросил Глеб.
– Я не знаю, – сказал Сапожников.
У человека сто сторон и миллион состояний. Каждым из своих ста тысяч боков он к чему-нибудь принадлежит. И не успеешь оглянуться, как ты уже систематизирован. Никак не хотят поверить всерьез, что человек – это штучный товар.
По Сапожникову выходило, что если не начинать с самого детства, то нельзя научить человека быть талантливым, чтобы он делал талантливые вещи, но можно научить его приходить в такое состояние, когда он делает талантливые вещи. Талант по-особому связан с миром. Значит, надо помочь ему эту связь не прерывать. Тогда мир вдохнет в него свое нетривиальное отражение.
Талант – редкость?
Кто это сказал? Кто утвердил? Кто доказал?
Практика доказала?
Какая практика? Какого народа? Каких времен? Времен унижения? Когда тысячи лет пережигали духовную энергию народа? Который не хотел трудиться на дядю Тримальхиона, потому что дядя Тримальхион считал его вторым сортом, развращал его идеалом своей судорожной и бездарной жизни, призывая сдаться поштучно и подчиниться скопом. Кому? Ну, это слишком хорошо известно, и это тоже – практика. Леонардо знал их лично, что быдло тримальхионово. Он их называл – проходы пищи, умножители дерьма, те, кто, кроме переполненных сортиров, не оставляет в мире ничего.