– Я повешу его над сервантом, – сказала она.
Сапожников нахмурил брови, освоил космос, заплатил за квартиру, разбил фашизм, побрился, упустил жизнь и вышел на улицу.
На улице он понял, что, в сущности, еще не жил. А так как он много раз еще не жил, то он решил зайти к Барбарисову, потому что чувствовал нелюбовь от их семьи, которая накатывала волнами. Сапожников любил нарываться. Он знал причину их раздражения. Они считали, что для носителя истины он выглядел чересчур несерьезно. Чересчур много всего в нем было наворочено. Его никто всерьез не принимал.
У Сапожникова было много идей, но он их не скрывал, потому никто его и слушать не хотел. Серьезными идеями не бросаются, их приберегают для себя, а несерьезные – кому они нужны.
Так Сапожников и ходил по жизни с очередной своей идеей, болтающейся изо рта, и был похож на повешенного.
У всех делались сонные глаза, когда он приближался. А уж жена Барбарисова – та человек и вовсе деловой. Что мужу полезно, то и хорошо. А Сапожников такого накрутил в своей жизни, что сам черт не разберет. Жена Барбарисова – человек четкий, и запах ненадежности ей ни к чему. У них с мужем одна задача – вести свой парный конферанс в жизни так, чтоб не освистали. А для носителя истины Сапожников выглядел до безобразия несерьезно.
Как она могла любить Сапожникова, если слышала, как он, вместо того чтобы поведать, как было у Людмилы Васильевны, сказал:
– Я бы хотел идти ночью по улице, а в домах горят окна. И чтобы я зашел в любой подъезд, поднялся по лестнице, и позвонил в любую дверь, и сказал хозяевам: «Здравствуйте. Я – Сапожников. Можно, я у вас в гостях посижу? Я обещаю любить вас весь вечер и постараюсь быть не скучным».
– Я бы тебя сразу выперла, – сказала она.
– Это потому, что ты не знаешь, что такое счастье.
– Я не знаю?! Ну ты, конечно, знаешь! Еще бы! Голодранец несчастный. Никак в себя не придешь, не угомонишься. Зачем опять все разрушил? Зачем от Людмилы отказался? Она бы тебя из дерьма вытащила. Ну? Отвечай, зачем?
– Зачем? – я ответить не могу. Могу ответить – почему.
– Ну?!
– Так надо.
– И все?
– И все.
Она хлопнула дверью. Закачались бомбошки на люстре. А Барбарисов спросил, понизив голос:
– Ты что же, действительно знаешь, что такое счастье? Ну, обрисуй, обрисуй.
И тогда Сапожников сказал:
– Туман шел клочьями через лес. Крикнула птица. Велосипедист приостановился и позвонил в колокольчик. Потом вытащил губную гармонику и протрубил сигнал «Солнечного зайчика»…
Барбарисов сказал: «Н-да…» – и хотел добавить в смысле «и все?», но жена крикнула из-за двери:
– Ты слушай его, слушай! Он тебя образует… дрянь неблагодарная! Барбарисов, сделай звук потише, я по телефону говорю!
Барбарисов погасил звук в телевизоре. К роялю подошел певец в манишке и разинул рот. Он все надувался внутри манишки и разевал рот.
– Включай! – крикнула жена. – Можешь включать!
Появился звук.
– Скорей на балкон! – закричал певец, взмахнул руками и попытался взлететь. Но не взлетел.
– Это он про Нисетту, – сказал Сапожников. – Чтоб на балкон шла. Про Альпухару и гитару. Слова и музыка не скоординированы с поведением артиста…
– Это тебе не балет, – сказал Барбарисов.
На экран выпорхнула балетная пара. Он был в трико, она в шароварах. Некоторое время балерина, разминаясь, ходила вокруг партнера и примеривалась. Потом разбежалась и вскочила на него. Но он не поддался и отшвырнул ее. Но она снова кинулась на него и вцепилась, как клещ. Тогда он стал бороться с ней, пытаясь ее стряхнуть, но она не уступила. Сколько он ни швырял ее, ни крутил по воздуху, ничего не получалось. Тогда ему ничего не оставалось, как унести ее за кулисы и там прикончить под вой труб и фуканье барабана.
– А ты знаешь, жена права, – сказал Барбарисов. – Насчет Людмилы Васильевны.
– Да, права, – сказал Сапожников. – Но и я прав.
Сапожников вернулся домой. Он не раздеваясь заснул и плакал во сне.
… – Кто живой? – спросила Рамона. – Эй, кто живой?
Никто не откликнулся.
Тогда Сапожников подошел к ней, тихонько опустился в воронку и сказал ей на ухо:
– Рамона…
Галка оглянулась.
– А ведь мы с тобой вдвоем остались, – сказал Сапожников.
– Вдвоем, – согласилась Рамона. – Теперь у нас пойдет хорошая жизнь. Как на курорте… Детей мы эвакуировали, мужчины наши убиты, бояться нам нечего…
– А дальше что?
Галка пожала плечами.
– Будем пугать фрица, пока сможем, – сказала она, – а дальше помрем.
– Страшно? – сказал Сапожников.
– Я знаешь, почему в разведку пошла? – спросила Рамона. – Потому что всю жизнь боялась.
– Ты?! – изумился Сапожников.
– Ага… – сказала Рамона. – Я всегда за кого-нибудь боялась. За детей, за чужих жен и мужей, за солдат, за командиров… Когда им что-нибудь угрожает, у меня в кишках холодно… А когда я одна – тут я становлюсь ловкая. Меня теплую не возьмешь. За себя чего бояться? Со мной ничего сделать нельзя. Убьют? Так ведь мне незаметно будет. А в плен захватят, станут пытать?.. Что ж, боль, она и есть боль. Потерплю сколько смогу, потом буду кричать. Громко… Главное, не боюсь ни хрена. – Тут она выматерилась и сказала: – Извини. Распустились мы на войне. У вас, наверно, девушки не матерятся…
– Еще как, – ответил Сапожников. – И женщины, и дамы матерятся накрашенными ротиками, простота нравов.
– Хуже страха нет ничего, – сказала Рамона. – А ты испугался.
– Нет! – сказал Сапожников.
– Факт, испугался. Слушай, – сказала Рамона нежным своим и глуховатым голосом, – мы выиграли войну… Неважно, что я не дожила, но мы выиграли войну, отвечай?
– Да.
– Да, мы выиграли войну, – сказала Рамона. – И я вижу знамя над рейхстагом и фашистские знамена в грязи на мостовой… Знаешь, почему мы выиграли войну, а они проиграли? Потому что нас спасли будущие, еще не рожденные дети… Если бы не они, нам бы не выдержать! Стреляй! – крикнула Рамона. – Стреляй, пока есть пули!
Началась стрельба, и рассвет стал лимонный и лихорадочно-прекрасный.
– Запомни! – крикнула Рамона. – Нам без них не выдержать, но и они без нас пропадут!..
Тут стрельба кончилась, и рассвет опять стал глядеть серым глазом, налитым слезой.
– Давай гляди, – сказала Рамона. – Сейчас снова пойдут… Что-то больно тихо.
Она приподнялась поглядеть, и в нее попала пуля.
– Ах, – удивилась она и повалилась на бруствер.