– Спасибо, – говорю я и смотрю на него.
Учительница молчит.
Я взглядываю на нее, и у меня начинает дрожать пластинка в руках.
– У Шурки дочь родилась, – говорит дед. – Потому задержала.
– Я понимаю, – говорю я. – Поздравляю вас…
Дед не сводит глаз с пластинки, которая дрожит все сильнее.
– Положь пластинку, – говорит дед.
Я медленно, как бы нехотя, кладу пластинку на радиолу и ставлю адаптер.
– Краус письмо прислал, – говорит дед.
– Я понимаю, – говорю я, глядя на вращающийся диск.
Учительница пятится назад.
Она пятится назад, задевая бедром педаль велосипеда, и колесо начинает вращаться с легким треском. Она пятится назад, подальше от этой комнаты, в которой мальчику разбивают сердце. Я все это вижу. И тут начинается песня. Сначала тихонько, потом громче.
– Я люблю тебя, Вена… – запевает голос.
– Горячо, неизменно… – Голос звучит как кощунство.
Медленно отворяется дверь. Это выходит старик. Я остаюсь один в радиорубке. Все громче становится вальс. Он звучит все яростней. Он звучит как сопротивление смерти.
Я открываю дверь в коридор.
Колесо велосипеда останавливается, и я вижу, что на нем не хватает четырех спиц, выбитых ногой Катарины.
И тогда я слышу, как со всех сторон эхом доносится музыка Венского вальса.
Разлука 3
Самая крайняя изба
Я ползу в сторону от перекрестка, где валяются остатки грузовика, где снег залит бензином и кровью, где у висящего над Можайским шоссе светофора остался один красный сигнал, где догорает на рекламном щите портрет веселого повара и дымятся вареные сосиски, которые предлагается требовать всюду.
Пятно тавота на грязном снегу – вот все, что осталось от моего МГУ, от моего первого военного университета, от моей Мощной Говорящей Установки, через которую я мощно уговаривал немцев сдаваться и отравлял эфир вальсами Штрауса, хотя дело происходило не в предместьях Берлина, а в предместьях Москвы, возле деревни Рощино, от которой осталась одна изба.
Я ползу от шоссе прочь к единственной уцелевшей избе разбитой деревни и волоку беспомощные перебитые ноги и серый ящик рации, впрягшись в брезентовую лямку.
Судя по тому, как быстро немеют ноги, на личную жизнь мне отпущено минут двадцать.
В глазах у меня все плывет, но я все-таки добираюсь до избы и вползаю через порог. Силы оставляют меня, и я забываюсь на полу пустой избы с выбитыми окнами.
Потом я услышал какие-то звуки и открыл глаза.
За окном раздавались фырчание и кашель останавливающегося мотора.
Потом слышны шаги.
Входит немецкий офицер в русском тулупе внакидку, держа в руках два пистолета «вальтер». Он скидывает полушубок на пол и остается в шинели с эсэсовскими нашивками.
Я широко раскрываю глаза, потом прикрываю их с дрожью ресниц. Я узнаю «красавца-мужчину», человека, который увозил в машине Катарину.
Сквозь полуопущенные ресницы я вижу, как эсэсовец вытаскивает из кармана еще два пистолета разных систем и кладет их на скамью.
Потом он оглядывается, замечает меня и направляется ко мне с пистолетом в руке. Он наклоняется, вытаскивает из моей кобуры пистолет «ТТ» и сует его в карман своей шинели вместе с запасной обоймой.
Потом он смотрит мне в лицо и опускается около меня на корточки, скрипя щегольскими сапогами. Я чувствую на себе его взгляд. Холодный пистолет в руке эсэсовца противно тычется мне в скулу. Эсэсовец отстегивает у меня карман гимнастерки и вытаскивает солдатскую книжку и комсомольский билет. Я не выдерживаю, открываю глаза и вижу, что эсэсовец узнал меня потому, что держит в руках карточку Катарины.
– Агитатор… – говорит эсэсовец, глядя на меня угрюмыми глазами. – Прекрасно…
Я с ненавистью смотрю на его проклятые усики и, собрав все силы, плюю в его холеное лицо. Но силы у меня мало, и плевок, не долетев, падает на кончик щегольского сапога. Эсэсовец берет мою шапку-ушанку и вытирает сапог. Он всегда был чертовски аккуратен.
Потом, взяв меня за ноги, он тащит меня в дальний угол, не обращая внимания на стон. Оставив меня, он кладет мой пистолет рядом с другими на скамью. Вытаскивает из запасной обоймы один патрон, обойму кладет на скамью, а патрон прячет под шинель в карман френча. Он всегда был чертовски аккуратен.
После этого он саперной лопаткой раздвигает доски пола и опускает в щель солдатскую книжку и мой комсомольский билет. Потом он берет за лямки тяжелую рацию и волочет ее по полу в мой угол и бросает ее там. Теперь я почти ничего не вижу. Рация закрывает меня совсем.
Потом он идет к двери и останавливается, заложив руки в карманы шинели.
Снаружи становятся слышны голоса немецких солдат и топот ног.
Дверь открывается, на пороге показывается эсэсовский офицер с пистолетом в руке и видит стоящего.
– Хенде хох! – говорит он, поднимая пистолет.
Но у того два раза полыхает пламенем карман шинели, и вошедший офицер валится лицом вперед, не успев выстрелить.
А первый закрывает ногой дверь и закидывает щеколду.
Дверь мгновенно прошивается очередью из автомата.
Я закрываю глаза и слышу крики солдат, неистовый треск автоматов, звон стекла и редкий грохот пистолетных выстрелов, гулко раздающихся в избе.
Пули прошивают бревна, иногда попадают в рацию, откалывают щепки от потолка, и они падают мне в лицо.
Потом грохот пистолетных выстрелов умолкает. Затихает и автоматная стрельба на дворе.
Я опять открываю глаза. Дверь избы расколочена в щепки. Бревна стен светятся бесчисленными отверстиями и, словно ежи, ощетинились деревянными колючками. Прекрасная, усовершенствованная мной рация безнадежно испорчена. Эсзсовская шинель с тлеющим карманом лежит на полу.
Однако красавец-мужчина еще жив и даже не ранен.
Он достает из кармана френча последний патрон, оттягивает пистолет и аккуратно вводит патрон прямо в ствол. Он снимает фуражку и приглаживает волосы. Он всегда был чертовски аккуратен.
Во дворе раздаются крики, приглашающие его сдаваться.
Он оборачивается ко мне.
– Прощай, малыш… – говорит он. – Молодец, что плюнул… Плевали мы на них…
Он закладывает ствол пистолета себе в рот, и я закрываю глаза, чтобы не видеть, как выстрел разносит ему затылок.
Наступает тишина.
Потом я слышу, как с топотом вваливаются немцы, как что-то тяжелое, мягкое волокут по полу вон из избы, как на дворе начинается возня, брань и крики, которые разом умолкают. Я слышу топот многих убегающих ног и, наконец, теряю сознание.