– Товарищи! Товарищи! – сказал председатель, покосившись на Сапожникова. – Не будем переходить на личности.
И Сапожников понял, что его обозвали конем. «Эх, если бы так», – взгрустнул он и неожиданно приободрился и вдруг объяснил собранию то, что его мучило всю дорогу. Что он пас и что если идея сама себя не может защитить, то вся эта затея, в которую он влез с Барбарисовым и на которую он, Сапожников, возлагал столько надежд, гроша ломаного не стоит. Лично он пас. Все это было хорошо раньше, когда он надрывался до обмороков и гнал к сроку листы, листы, чуть ли не молился по ночам, чтобы очередное влиятельное лицо обратило к ним свое влиятельное лицо, и сам, теряя надежду, старался пробудить таковую у Барбарисова, который, поскуливая от ужаса, учил его жить.
– Ты игрок, – говорил Барбарисов. – Ты игрок, а я инженер.
– Я человек, – говорил Сапожников, – а ты…
– Инженер, – быстро и упрямо говорил Барбарисов, чтобы не дать произнести Сапожникову какое-нибудь непоправимое слово.
Разве растение знает, зачем оно привлекает бабочку? Не то страшно, что человек произошел от обезьяны, страшно, если он ею останется.
Почему история человечества наполнена воплями изобретателей? Что это? Почему? Почему изобретениям противятся именно те, кому они должны принести пользу? Почему любое изобретение, любое, не выполнить в одном экземпляре, не поставить в кунсткамеру, пусть оно работает вхолостую и будет всегда под рукой на случай промышленной нужды? Почему, черт возьми, губят веру патриота в то, что отечество любит его при жизни, а не после смерти?
– Если сильный человек знает, что он сильный, – это еще не сильный, – сказал Васька. – Вот если сильный не знает, что он сильный, тогда он сильный.
– Я бы с вами пошел, – сказал Барбарисов. – Мне даже очень хочется. Но надо позвонить домой. Я могу это сделать из вашего номера, Вася?
Освободился Сапожников, и теперь его в бутылку никакими заклинаниями не загонишь и не заманишь.
Заиграла музыка, и Сапожников очнулся от сообразительности.
За их столом уже давно сидел профессор Филидоров со своими. Толя – кандидат наук. И сочувственно-спокойный Глеб. Как будто и не они сегодня утопили абсолютный двигатель Сапожникова – Барбарисова, впрочем, теперь уже только Сапожникова.
– Вы же прекрасный электроник, – сказал Филидоров. – Мы же с вами встречались в Северном, помните, несколько лет назад? Зачем вам понадобилось лезть в термодинамику?
– И в литературу, – сказал Глеб. – Вернее, в фантастику… Сапожников не электроник. Он народный умелец. Он книжку написал «Механический мышонок». Про машину времени. Не читали?
– Нет. Фантастика не литература, – сказал Филидоров. – Фантастика – логическая модель, разбитая на голоса. Для оживления.
– Восемь, – сказал Сапожников.
– Не понимаю.
– Восемь лет назад мы встречались. Я помню точно, – сказал Сапожников. – Я не электроник, я наладчик. Я обслуживаю весь белый свет.
– …Все объемно, – сказал Толя, кандидат наук, когда уже охрипли от спора. – Только объем и есть.
– Строго говоря, объема тоже нет, – неожиданно сказал молчавший до этого Сапожников.
На него посмотрели озадаченно.
– Вихри, – сказал Сапожников. – Вихри есть… Система пульсирующих вихрей… возникающих в потоке праматерии… вытекающей из пульсирующего центра вселенной. А дальше еще не знаю.
– Да-а? – длинно спросил Толя. – И давно вы до этого додумались?
– Давно, – сказал Сапожников. – В сорок седьмом году додумался…
До этого момента разговор шел довольно мирно.
Барбарисов уехал в Москву, а Сапожников собирался ехать завтра с археологами.
Эпоха индустриализации кончалась, и Барбарисов никак не мог поверить, что научно-техническая революция относится к нему иронически. Но впереди брезжила эпоха, которой еще имени никто не придумал, ей понадобятся несуразные люди вроде Сапожникова, если, конечно, они к тому времени не передохнут в райских садах квантовой механики и теории информации. Но есть серьезное предположение, что выживут.
А вот и немецкая певица. Она как бы шла навстречу Сапожникову, производя впечатление неустойчивости. Она состояла из туфель, длинных ног, длинных бус, длинной шеи, длинного лица, длинных серег, короткого платья и волос, и вся эта неустойчивая постройка покачивалась и пела под музыку немецкую песенку про Унтер-ден-Линден и голубей. А впереди нее пели девицы, такие хорошие девчата, если смотреть на всех сразу. А по отдельности Сапожников смотреть не хотел. Как посмотришь по отдельности – проблемы.
Сапожников в балете больше всего любил кордебалет, ансамбли любил, толпу на улице. Когда он разглядывал вид, у него появлялась мечта о человеке, а когда сталкивался с индивидом, эта мечта помаленьку усыхала от реальных поправок. А в жизни, как и в поэзии, важна не ученость, а мудрость.
Мудрости не хватало Сапожникову. Вот в чем штука. А как мы с вами понимаем, на каждом уровне знания своя мудрость, важно, чтобы они совпадали по времени и по фазе. Иначе беда.
А теперь знаменитый эстрадный певец пел и разливался, и вслед Сапожникову летели слова «в синем просторе», «корабли», «космос», «жди», «очи любимых», «плещет волна», «клубится», «Экзюпери»… Сапожников подумал, что, если бы певца звали Пупсин или Антилопов, он бы не был так популярен.
Так давайте же веселиться, по крайней мере. А веселье-то все скучней. «Улыбку дарит мне», – пел Пупсин. «С солнцем я и ты», – пел Антилопов. С чего бы это? Не с того ли, что перспектив у веселья не видно? Сапожников помнит – веселье было как перышко на ветру, передышка между боями, как ласточка той весны, которая придет после ледового побоища, как обещание. А теперь веселись каждый день, войны-то нет. Так вот веселишься, веселишься, да и заплачешь. Ну, тут как тут лезут из щелей пьяные тарзаны и вопят у пивных: «Раньше лучше было!..» Это когда же раньше? Когда война? Когда живых людей убивали?
Вот и выходит, что для хорошей жизни никто не готов. Потому что как ни определяй хорошую жизнь, а не уйдешь от того, что хорошая жизнь – это когда приятно. Еда есть, крыша над головой, одежда – что еще? Искусство? Ну конечно, это дело великое. Дело-то великое, да великого сделано пока мало. Как же выглядит все-таки хорошая жизнь? Позанимался физкультурой, конечно, бегом от инфаркта, стишки почитал – и все? Как же все-таки выглядит хорошая жизнь?
Нужно, чтобы ты мне нравился до смерти, а я тебе, а мы бы с тобой остальным, а остальные нам. Если мы друг другу не понравимся, как же мы хотим, чтобы нам жизнь понравилась? А ведь не нравимся мы друг другу. Вот правда. А если нравимся, то на минутку. Короткое дыхание у нашего дружелюбия. Вот правда.
– Ученые все думают, как с нами поступить, – сказал Сапожников, когда притащил конфеты. – Но сегодняшняя мысль всего лишь рациональна. Ей проблемы не охватить.