– Пошел! – крикнул Блинов вдаль и приблизился к пульту. – Позвольте.
Виктор отодвинулся, и Блинов кинул рубильник.
Медленно стал нарастать грохот. Тонкий ручеек подскакивающей на ленте руды плавно превратился в черный пласт.
Блинов убежал. Вдоль конвейера стояли люди и напряженно глядели на маслянистую цепь, которая текла по барабанам. Все шло гладко.
– Работает старушка, – нерешительно сказал Генка. – В смысле конвейер.
Сапожников, не отвечая, глядел на приборы. Все шло гладко. Сапожников отошел от приборов. У ленты его догнал Виктор.
– Что тебя беспокоит? – спросил он.
– То, что Блинов боится комиссии больше, чем аварии.
– Ты думаешь?
Сапожников не ответил.
– В конце концов, черт с ним… За электрическую схему я ручаюсь, – сказал Виктор.
– А за человеческую?
И тут их окликнул Генка:
– Ребята… живо!
Они подбежали.
Приборы показывали аварийную перегрузку.
Все переглянулись.
Стоял дикий грохот. Приборы показывали аварийную перегрузку, но автоматика почему-то не срабатывала, не отключала механизмы.
Тогда Виктор кинулся к ленте, от которой стали медленно отходить люди.
Сапожников подбежал к Виктору в тот момент, когда он обалдело смотрел на безмятежный аварийный выключатель, под который кто-то подсунул лом. Обычный лом, которым лед с тротуаров скалывают.
Сапожников кинулся к этому лому и дернул его. Лом не поддавался, его заклинило. Сапожников увидел руки Виктора, протянутые к выключателю, и свои руки, выдергивающие лом. Услышал треск и увидел, как лопнувшую цепь завело под барабан и стало наматывать на звездочку вместе с рукой Виктора, и стало пучить конвейер и поволокло Виктора, и Сапожников свободной рукой еще успел рвануть аварийный выключатель.
Грохот стал затихать. Только несколько секунд падали на землю возле Виктора какие-то вывернутые куски металла.
Виктор стоял, протянув руку, и тихо стонал.
Крик. Топот. Тяжелое дыхание людей.
– Витя… ничего… Только палец… Рука свободна, – сказал Сапожников, обжигая лицо спичками, пачкая лоб горелым маслом и вглядываясь во тьму, где дрожала черная рука Виктора.
Сапожников осторожно завел конец лома под цепь до упора где-то в глубине и, распрямляя согнутые ноги, стал поднимать цепь, прохрипев:
– Берите его…
Механик Толстых и рабочие осторожно, как неживую, вынули руку Виктора, и Сапожников опустил цепь.
Виктора держали за плечи. Зубы его лязгали.
– Витя, сейчас… потерпи, – сказал Сапожников и оглянулся.
По шахтному двору бежали люди.
Сапожников увидел Блинова, расталкивающего толпу.
– Я ни при чем… – проскрипел он сквозь сжатые зубы. – Я не виноват…
И это были первые его слова.
– Машину… Убью!.. – крикнул Сапожников и замахнулся.
Блинов отскочил, поскользнулся, но удержался на ногах и побежал прочь.
В воздухе стояла вонь от сгоревшего мотора.
Потом взревел вездеход и ослепил всех фарами.
Виктора посадили в кабину, и Сапожников сел рядом.
Только когда они выкатили за ворота, Сапожников разглядел, что за баранкой сидит Блинов.
Они молчали всю дорогу, и Виктора привезли к большому зданию, похожему на гибрид дворца рококо с Парфеноном. Это была травматологическая больница.
Когда Виктора вели по двору, они услышали, как густой приятный голос тянул песню в темноте ночи: «Па тундыря… на железыной даррогя… Хде мчится поязыд… Ва-ар-кута – Леныхырад…» – и Виктор спросил:
– На каком языке поют?
Сапожников не стал объяснять, что поют на языке Блинова, только произношение другое.
Глава 19
Письмо к себе
Немцы подкатили установку и орали всякие слова насчет того, чтобы не суетиться и сразу тихонько сдаваться в плен. Кричали, конечно, по-русски, но акцент выдавал. Так волк кричал семерым козлятам: «Ваша мама пришла, молока принесла».
– Началось, – сказал Цыган.
– Надо попробовать, – сказал Танкист. – Я знаю, где у их танков слабина. Переднюю машину подорву, проход узкий. Остальные сами станут.
Взрыв. Гул танковых моторов.
– Не вышло, – сказал Бобров. – Больше резервов нет… Рамона, разбей рацию. Цыган, прикрой ее.
Рамона оттащила рацию, рванула крышку и стала хрустеть лампами. Цыган прикрыл ее огнем. Началась ответная стрельба.
– Цыган, – сказала Рамона торопясь, – когда прикажу – стреляй в меня, как сговорились. За Ваню я не боюсь…
– Рамона, Галочка, королева моя, чайка моя заморская… – сказал Цыган, ведя огонь. – Беги… Есть шанс для женщины!
Он ошибся. Шанса для женщины не было.
Письмо к себе. Я, Сапожников, сын Сапожникова, записываю в эту особую тетрадь сообщения о событиях важных и печальных, чтобы не изгладились они в моей памяти, так легко затемняемой страстями.
Я помню блевотину желтого дня и безумие темноты. Я помню смерть городов и трупы лошадей с окаменевшими ногами, торчащими вверх, и внутренности их, вывернутые наружу газами разложения.
Я помню, как везли на телеге пленных карателей, и люди деревни хотели их истребить. Но пожилой автоматчик, охранявший их по приказу, кричал: «Не подходи!» И как старая женщина разорвала на себе рубаху, и открыла иссохшие груди, и пошла на автоматчика, приговаривая: «Стреляй, сынок, стреляй…» И как возница ударил по лошадям, и телега помчалась, гремя ведром, и лошади понесли прямо под виселицу, которая стояла среди улицы и поперек дороги, и один каратель завизжал, увидев, куда летит телега, и, когда он привстал, его ударила в лоб босая нога повешенного, и он упал навзничь, потеряв доступное ему сознание.
И я помню, как в госпитале в отдельной комнате лечили раненого нациста и мимо нас сестричка носила ему еду и бинты. А вчера она вывалилась из двери и на пороге комнаты остановилась с перерезанным горлом, из которого била струя крови, и упала и умерла у нас на глазах. А сегодня мы узнали, что он спрятал суповую ложку, и точил ее под матрацем о железную раму кровати, и зарезал сестричку, которая его лечила, когда она меняла ему бинты.
И я помню последний бой, когда полегла вся группа Боброва: и Танкист, и Цыган, и Рамона, и сам Бобров. И я был убит взрывом и завален обломками. И когда меня нашли и откопали для второй жизни, они все стали приходить ко мне, и я опять нескончаемо слышу взрывы и их голоса.
Я помню, но не понимаю. Я хочу забыть и не могу. И меня, Сапожникова, сына Сапожниковых, привыкших гордиться силой работы, война научила убивать, а мы, Сапожниковы, веками презирали убийц.