– Это Майори. Мы приехали, – сказал Барбарисов. – Нравится?
– Да.
От всей дороги у Сапожникова осталось только стеснение от незнакомого говора, серый блеск реки, перепутанный с гулом моста, и за окнами – налетающий шум листвы.
А теперь они проходили вдоль редких заборов, а за ними красивые дома и деревья, и урны для мусора не стояли на земле, а висели на заборах, как почтовые ящики с оторванными крышками.
Фонтан с чугунными рыбами, навес концертного зала, сырой воздух, трепет теней на асфальте, рай земной.
– Дай мне сумку. А вон там пляж. Мы сейчас придем, – сказал Барбарисов.
Сапожников увидел дрожащий блеск на желтой стене, обогнул дом и увидел море.
Оно было огромное, до горизонта, темное, сине-зеленое, расписанное белыми барашками. Сапожников задохнулся и пошел по пляжу проваливаться ботинками в светлый песок. Немногие мужчины в шерстяных плавках и женщины в бикини лежали на песке, грелись, а если кто стоял загорелый и нарядный – было видно, что ему холодно. Но все они были физически подкованные и закаленные хорошей жизнью.
Летела живая чайка, и ветер заваливал ее на крыло. Сапожников дышал и дышал, он моря сто лет не видел, и ему стало почему-то обидно, и он вернулся с пляжа на старое место.
– Здравствуйте, – сказала девочка в клетчатой юбке, стоявшая рядом с Барбарисовым, у нее был прекрасный цвет лица.
– Здравствуйте.
– Ты Глашку зовешь на вы? – спросил Барбарисов. – Ей четырнадцать лет.
– Именно поэтому.
– Ты же ее видел в Москве прошлый раз?
– Господи, конечно, – сказал Сапожников. – Но у нее была коса.
– Она ее отрезала недавно.
– Ничего, ей идет.
– Папа, я есть хочу, – сказала Глаша.
– Это значит – пойдем в шашлычную, – сказал Сапожников.
– Откуда вы знаете?
– Это же ясно.
Они пошли по улицам-аллеям, и Сапожникову все хотелось протрещать прутиком по штакетнику, но он только два раза кинул окурки в висячие урны.
– Давай мне сумку, – сказал он. – Чего ты ее тащишь?
– Мы уже пришли. Обязательно возьмем вина… Надо разрядиться. Ты письмо от Глеба привез?
– Да, привез… – нехотя сказал Сапожников.
Они вошли в угловую шашлычную и сели за столик у окна. Тень. А на улице ровные одноэтажные дома и магазины.
– Вы будете пить целую бутылку вина? – спросила Глаша.
– О господи, – сказал Сапожников.
Он думал, что Барбарисов возьмет коньяку, и теперь только косился на эту педагогическую бутылку кисленького винца, он даже названия вин не знал, и сказал:
– О господи.
И стал есть шашлык.
– Глаша, ты знаешь, раньше он был меланхоликом, – рассказывал Барбарисов. – В нем было что-то байроническое.
– Это оттого, что у меня были грязные ногти, – сказал Сапожников.
Он повеселел. Что-то ему начинало становиться почти совсем хорошо, и обида прошла.
– Почему? – спросила Глаша.
– Так полагалось влюбленным. Меланхолия и грязные ногти.
У Сапожникова даже обида прошла. О море он старался не думать. Может быть, он даже еще искупается. Море-то было общее. В крайнем случае он будет купаться в сторонке, чтобы не видели, как у него живот растет.
Обратную дорогу Сапожников не запомнил.
Потом они долго поднимались на четвертый этаж старинного дома.
Блеклые каменные ступени, незнакомый запах на площадках, чугунные перила и хорошие выцветшие двери. А потом вдруг Сапожников вспомнил стихи про юродивого, который позвонил в квартиру за милостыней, а была зима.
Солидные запахи сна и еды,
Дощечек дверных позолота,
На лестничной клетке босые следы
Оставил невидимый кто-то.
Откуда пришел ты, босой человек?
Безумен, оборван и голоден.
И нижется снег, и нежится снег,
И полночью кажется полдень.
– Пойдемте завтра смотреть со мной фильм «Хижина дяди Тома»? – вежливо сказала Глаша.
– Ладно, – ответил он.
– Вот мы и приехали. Это квартира сестры. Они с мужем на юге. Спать ты будешь здесь.
– Прекрасная тахта.
– Сделана по заказу, – сказал Барбарисов, застилая постель.
– Барбарисов, что это за дамочки на стенках? Ужасные картинки.
– Иллюстрации из дореволюционных французских журналов. А может быть, из «Нивы».
– Мне они нравятся, – с вызовом сказала Глаша.
– Ну, значит, так правильно, – согласился Сапожников.
За окном было уже совсем темно. Сапожников заснул и видел во сне нехорошее. А раньше Сапожникову кошмары снились только дома.
– Чего ты ждешь от Риги? – спросил Барбарисов наутро.
– Развлечений, – сказал Сапожников. – Нормальное чувство командировочного.
– Понятно. Сильная выпивка, много красивых баб и сувениры с видами города.
– Нет… Просто несколько солнечных дней, минимум выпивки и общество милых людей. И давай начнем разбираться в нашем двигателе.
– Нашем? – спросил Барбарисов.
Сапожников не ответил.
– Кого ты считаешь милыми людьми? – спросил Барбарисов.
– Думаешь, я знаю? – сказал Сапожников. – Тебя, наверно.
За прохладным подоконником солнечная листва, спокойные крыши. На улицу, на улицу. Тишина, тайна, шелест шагов, вывески и трамваи. Полупустой вагон, синие рельсы, и, может быть, в пролете домов блеснет море. Хорошо бы поселиться здесь навсегда.
Тут вошла Глаша.
– Папа, я есть хочу, – удивилась она.
– Надо же, все время она хочет есть, – удивился Сапожников.
– А поздороваться не надо? – спросил Барбарисов.
– Доброе утро, – удивилась Глаша.
– Доброе утро, – удивился Сапожников.
В ушах Сапожникова звенело – утро, утро, утро, – что это их понесло, черт возьми? А, чепуха! Вчерашний день не в счет. Все они встретились только сегодня.
Если бы в это утро специалисты засекли время, не пропал бы невидимо рекорд мира по марафону.
Ничего не вышло. За сорок минут Сапожников отхлестал десяток улиц, и от свидания с городом остался только портрет Полы Раксы на афише и трамвай, пролетевший с безумной скоростью.
Опять зеленые яблоки. Сапожников как с цепи сорвался.
Он затормозил и посмотрел на часы. Он не сразу разобрал, где часовая стрелка, а где минутная, мешала длинная секундная, которая отбивала секунды со скоростью пульса.