– Ничего такого я не была готова, – сердито сказала Джейн. – Просто так вышло. И я была не вполне уверена. Будь я уверена, можешь не сомневаться…
– Джейн, ты лучше всех, – сказал Роджер. – Никто с тобой не сравнится. Я давно хотел сказать. Ты…
– Ну-ну, – подбодрила его Джейн.
– Ты как тот итальянский художник, которого заставили писать портрет одного покойного полководца – то ли ему показали этого полководца уже мертвым, то ли вовсе не показывали, а только описали в двух словах, как он выглядел, – но во всяком случае этот замечательный художник…
– Господи, дай мне терпения, – попросила Джейн, без особой, впрочем, надежды.
* * *
– Почему ты не рассказал мне? – спросила пастушка.
– Я надеялся, ты никогда не узнаешь об этом, – сказал волк. – Будь это в моих силах, так бы и вышло. Но я нарисованный волк, в моих силах не так много.
– Как это вышло? – спросила пастушка.
– Я расскажу тебе, – сказал волк.
Однажды все друзья оставили г-на Клотара, и ему было скучно. Он бродил по дому, рассказывал сам себе всякий вздор и отвечал на него остротами. Он строил рожи канарейке. Он делался печальным. Он представлял себе г-на де Корвиля в аллее, стоящего перед изваянием Стыдливой Венеры: подбородок его приподнят, руки заложены за спину, он покачивается на носках; он представлял г-на де Бривуа, играющего со своей собакой по дороге в монастырь: трава качается, на одиноком дереве сидит большая птица, г-н де Бривуа смотрит в небо; он представлял г-жу де Гайарден в самых благопристойных положениях; все это проходило чередой; все это – и г-н де Корвиль в аллее, и г-н де Бривуа в полях, и г-жа де Гайарден в благопристойных положениях – представлялось ему в удивительной полноте очертаний и перемещений, погруженных в цвете, однако не могло ни утолить его скуки, ни даже отвлечь от нее ненадолго.
– Откуда ты знаешь об этом? – спросила пастушка. – Разве он рассказывал?
– Я судил по его лицу, – сказал волк. – Вероятно, г-н Клотар передал мне часть своей проницательности. Так вот, от скуки он взялся за работу: так была написана наша картина. Я сказал тебе неправду: написав меня с моей рощей, он не бросил работу на три недели, но продолжал и довершил ее с обычной быстротой, работая жидкой краской и по несколько дней не чистя палитры. Когда ему нужно было что-нибудь меланхолическое, он вспоминал о г-не де Корвиле, когда ему требовалась нескромность, он вызывал в памяти г-на де Бривуа, а когда надо было сдержанности, обращался к г-же де Гайарден. Наконец он отошел от холста, промолвив, что вышло неплохо. Когда к нему заходил кто-нибудь, г-н Клотар показывал картину, на которой был я, та пастушка с чертополохом и все, что к ним относится. Гости г-на Клотара находили его новую работу отменной. По всему судя, они говорили это не только в присутствии г-на Клотара, но даже когда уходили от него, из чего можно сделать вывод, что картина в самом деле была хороша.
Однажды в дом г-на Клотара пришел один испанец, пожилой дворянин, выполнявший некоторые поручения испанского посла, дона Патрисио Лаулеса. Дон Патрисио, начинавший как ирландец, покинул родину вместе с королем-изгнанником, воевал за испанского монарха, видал людей и положения, о которых пишут в Плутархе не для дам, а под конец сделался генерал-лейтенантом и проводил внезапно наступившую старость в Париже, ожидая, когда его отправят управлять далеким островом, где в миртовых рощах вдруг показывается обломок старинной статуи, где запах оливкового масла указывает дорогу заблудившемуся путнику и где во время богослужения ветер с моря врывается в церковь, срывая со стен полотна и катая по полу чаши. Испанец, о котором я говорю, занимался тем, что приобретал для дона Патрисио картины на свой разборчивый вкус, ибо в том краю, куда дону Патрисио предстояло отправиться, никто не смыслил в искусстве и по особнякам знати висели в золоченых рамах рисунки того рода, какой у нас составляет украшение провинциальных трактиров. Г-н Клотар показал этому испанцу нашу картину. Тот посмотрел и сказал с удивительной серьезностью, что этой работой г-н Клотар совершенно восстановил свою репутацию.
– Я надеюсь, – прибавил он, – вы не оскорбитесь, если я замечу, что публика о вас забыла. Ей надо напоминать о себе ежедневно, вы же были слишком горды или слишком беспечны, чтобы этим заниматься. Теперь она о вас вспомнит. Вы услышите много лестного. Будут хвалить изобретательность вашего воображения и его неизменную послушность разуму; будут говорить, что у вас уверенный, прочувствованный рисунок; что вы умеете счастливо жертвовать деталями ради целого; что тень, лежащая на ваших лесах, дает глазу отдых и подчеркивает силу света; что вы не чужды ни грации, ни сладострастия, но способны придать им строгость и благородство. Я же скажу, что наконец вижу художника, который один поднимает падшую славу нашего века. Позвольте мне одно признание. Многие считают, что вдохновение есть умение приподнять край завесы и показать человеку неведомый уголок мира, где обитают гении. Может быть, и так; я старый человек и с понятной опаской думаю о том, что однажды передо мной отдернется завеса и покажет мир, о котором я не имею достоверных сведений; как бы там ни было, я ценю вашу живопись за то, что она не дает мне забыть о существовании этой завесы.
Г-н Клотар услышал от испанца еще много похвал, умных и тонких, и отвечал им принятой учтивостью. Распростившись с гостем, он вернулся и смотрел на нашу картину с задумчивостью, напевая какую-то арию, а потом сделал гримасу, взял кисть и поверх той пастушки, что была здесь раньше, написал тебя и все, что с тобою; и надо сказать, у него не ушло на это много времени, ибо он так привык к этой работе, что мог бы сделать ее с завязанными глазами. Закончив с этим, он отправился спать. Его слуга Жозеф не мог понять, что происходит. Он обсуждал эту тему с канарейкой. Он думал, что хозяин блажит; что он выпил слишком много; что поутру он одумается и вернет все как было; что не может же он делать вещи, столь явно противоречащие здравому разуму, даже такому причудливому, как его собственный; что даже в тех краях, откуда канарейка, наверняка люди не вредят вот так сами себе, особенно когда благородный испанец наговорит им такую кучу комплиментов и выкажет готовность купить их картину не торгуясь и увезти ее за тридевять земель. Коротко сказать, старый Жозеф так заполнил птичью клетку своими вздохами и причитаньями, что она сделалась похожа на встречу влюбленных на заре, в апельсиновой роще, в том краю, куда скоро переселится дон Патрисио, дремлющий и видящий во сне, что он все еще ирландец и Иаков по-прежнему правит островами. Когда г-н Клотар появился поутру в ночном колпаке перед картиной, Жозеф затаил дыхание, ожидая важных перемен. Однако г-н Клотар, взглянув на холст, лишь пробурчал: «Проклятый нос, конца ему нет» – и принялся вносить поправки там и сям в твою внешность, словно это было единственное, что его не устраивало. Потом он продал картину, как обычно их продавал.
– Почему он это сделал?
– Не знаю, – сказал волк, – я не настолько проницателен.
– Что же теперь со мной будет? – спросила пастушка.
– Я скажу тебе, – отвечал волк. – Они выберут на нашей картине какой-нибудь дальний уголок – например, тот, где трава нависает над ручьем, – и наложат на него кусок ткани или ваты, смоченный веществом, состав которого я не знаю. Это делается, чтобы определить, сколько времени нужно, чтобы краска размякла, и узнать, хорошо ли сохранилась первоначальная картина, один ли слой записи лежит на ней или больше, есть ли там слой лака или что-то еще. Когда это выяснят, дойдет очередь до тебя. То, что они сделали с травою над ручьем, они сделают и с тобою. Это будут опытные люди, лучшие мастера, много раз занимавшиеся подобным, стяжавшие общее доверие. Сперва они будут совещаться, нужно ли сохранить верхний слой живописи, и решат, что не нужно. Они обложат тебя смоченной ватой и, выждав положенное время, осторожно счистят тебя с холста, чтобы открыть ту художественную ценность, которую ты загораживаешь. Они отнесутся к ней с таким благоговением, что не позволят себе даже тонировки, приближенной к авторскому слою, хотя кто-нибудь другой на их месте решился бы на тонировку. Все их действия будут подробно описаны в отчете, дабы каждый мог убедиться, что они были безукоризненны. Впрочем, никто в них не усомнится.