В тот день Перье играла Прозерпину. Как вам известно, театр – это большая сумятица. Г-н N шел сквозь кипенье народа; лакей его замешкался; актеры с носорожьими головами, в фиолетовых мантиях, пестрых лохмотьях и с кипою судебных дел под мышкой, усердно кланяясь слепцу, отворили перед ним дверь. Кто-то хотел его остановить, но г-н N не услышал. Он вошел и двинулся тесным коридором. Приближающийся гул и жар ему почуялись. Он сделал шаг и очутился на сцене.
Перед зрителями высился зев ада, точно как настоящий, с огромными клыками и приличною итальянскою надписью. Г-н N показался в самой глотке, с приятной улыбкой и приподнятым подбородком, освещаемый адскими огнями и выглядящий больше своего размера. Публика замерла: одни перестали грызть орехи; другие, наполнявшие партер злословием об отсутствующих, умолкли, словно исчерпав свой предмет; юноши, оглядывавшие дам, вдруг забыли о них; самые скрипки и тромбоны, украшенные геральдическою змеею, споткнулись и пошли вразнобой. Черная туча с искусно скрытыми за нею канатами, проплывавшая в этот миг над преисподней, перевернулась, и из нее высыпалось несколько бесов, в золотых панталонах и с тафтяными крыльями, чрезвычайно недовольных. Г-н N постоял в сомненье и осторожно двинулся вниз между черных скал и замковых развалин. Он дошел до берега и счастливо ступил в ладью; Харон, отдыхавший в кустах, подскочил и побежал, пригибаясь и разводя руки, точно ловил курицу, однако машина уже тронулась. Г-н N плыл по деревянным волнам забвения, движимым подземными рычагами, а вокруг его челна поднимались и скрывались потревоженные тритоны и нимфы. Он ступил на твердую землю, взял влево и вошел под дорический портик храма порочных страстей. Там он задел шаткие колонны и чуть было не потушил негасимого пламени на алтаре, если бы фурия, с беспокойством наблюдавшая за его опасными перемещениями, вовремя не подхватила его под руку, предлагая проводить, куда ему надобно. Г-н N осыпал ее благодарностями, хвалил ее наряд, состоявший преимущественно из змей и сажи, и, понизив голос, просил передать записочку в руки самой Перье; фурия обещалась. За такими разговорами они спустились на луга Коцита и оказались пред владыкою мрака. Восседавший на своем престоле, с железным скипетром в руке, в окружении судей, забывших судить, и парок, забывших прясть, близ люка в бездну, где роились пленные титаны и машинисты, Плутон с недовольством следил за скитаниями г-на N, раздумывая, что за бедствие спустилось на его сцену и почему он на своем выступлении должен терпеть такие выходки. Памятуя, однако, что в представлениях аллегорических должно держаться нынешних обыкновений, то есть вежливости, он несколько сухо спросил приближающегося г-на N, что ему угодно. Тот, поклонившись, назвался и спросил, имеет ли он удовольствие говорить с особой, которая здесь всем распоряжается. Зрители затаили дух, полные сомнения, какое удовольствие, приготовленное или нечаянное, следует им сейчас испытывать. Плутон обвел взором скалы и омуты, прерванную казнь, сутолоку нарушенных танцев и не без самодовольства отвечал, что г-н N не ошибается. Лицо г-на N расцвело улыбкой; он сказал, что весьма рад знакомству; что дело его деликатное; что он бы сюда не явился, если бы известная им обоим Прозерпина не внушила ему чувства, коему во всех частях света подвластны (бедняк тщеславился своей любовью: удовольствие, которого я не понимаю). Плутона это начинало забавлять. Он согласился с г-ном N, что сия Прозерпина такова, что многие из-за нее в эту болезнь впадают, и прибавил, что один здешний ваятель – ибо у него здесь много ваятелей – запечатлел черты ее в мраморе с таким искусством, что можно лишь дивиться верности его резца и сомневаться, кто в сем состязании красот побеждает, портрет или оригинал. Г-н N просил подвести его к этой статуе. Подле Плутонова трона стоял истукан предвечной Ночи или же Безумия, не знаю точно. Г-н N, подступив к его подножию, протянул руку и погладил Ночь по щеке, а потом потрепал за подбородок. Юноши в партере гадали, каким путем он двинется дальше. Но г-н N неловко обнял статую: она качнулась и рухнула, увлекая за собой г-на N в открытый люк. Сие низвержение поразило увлеченную публику; многие повскакивали с мест; дамам стало дурно. Г-на N извлекли ошеломленного, в гипсовом крошеве, но лишь слегка пострадавшего. Зрители сочли представление в высшей степени философским. Те, кто его пропустил, жалели об этом; те, кто его посетил, находили удовольствие в бесконечных рассказах о нем, ведь это было зрелище того рода, которое вдвойне приятней вспоминать, чем видеть».
Г-жа де Скюдери отправила письмо и ждала ответа с ближайшей почтой, заранее наслаждаясь остротами, которые ее собеседник сумеет извлечь из описанного ею положения. Однако ни одна почта, ни другая не приносили ей ответа. Наконец ее адресат вернулся из деревни; она ждала его и обманулась. Он избегал ее с таким усердием, что это казалось непристойным. Г-жа де Скюдери была удивлена, опечалена, рассержена, оскорблена. Она думала писать ему и каждый раз рвала написанное. Наконец она решила забыть обо всем этом, но с вещами, которых не можешь понять, это не всегда удается. Таков был ее рассказ; я слушала ее в смущении.
Через несколько лет в чьем-то доме я столкнулась с высоким стариком, громко обсуждавшим Кремонское сражение и ошибки маршала Вильруа. Мы с ним разговорились. Смеясь, он говорил, что, окруженный молодыми людьми, коим его бытие кажется небылицей, он ежедневно напоминает себе слова Катона о несчастье прожить жизнь с одними, а отчитываться перед другими. Я отважно защищала свое поколение, говоря, что мы не так нелюбопытны, что я довольно знаю о славе былого века, прилежная слушательница многих, например г-жи Скюдери… Лицо его омрачилось. «Госпожа Скюдери, – сказал он, – лучше бы вы не напоминали мне о ней. Однажды она захотела дать мне урок: о, какой вежливый, как тонко прикрытый ризами аллегории!» Я боялась, он опомнится, но он продолжал. «Я был влюблен в нее, – сказал он. – Тому уж столько лет, что можно говорить об этом без опаски и стыда, как о временах Дария. Я думал, что счастлив в моем чувстве; я ошибался. Она написала мне письмо, где вывела влюбленного смешным слепцом.
Любовь считают слепою. Сколько бы ни твердили ее суеверные поклонники, что она не могла бы покорить столько душ, простереть свое царство по всей земле и в своих внушениях выказывать такую проницательность, не имея зрения, но другие слишком хорошо знают слабость этих утверждений. Если бы кладезь, в котором можно видеть глубины сердца, существовал действительно, будь он даже сокрыт в чаще со львами и единорогами, как рисуют его наши писатели, к нему давно проложили бы дорогу многие тысячи ног, сделав ее не опасней поездки на воды; беда в том, что этого кладезя нет и что мы видим в сердцах не больше, чем Нуармутье видит в своей тарелке. Госпожа Скюдери напомнила мне, что сонм побуждений, в коих человек ласкается видеть щедрость, обходительность и легкие утехи и которые на деле представляют собой сладострастье, самолюбие и упрямство, вводят его дверью, куда он не пошел бы, не будь обманут. Рассудок пытается его остановить, но у нас не принято слушаться рассудка. Он спускается к воде; он думает, что барка с шелковыми снастями отвезет его на остров любви, где зефиры тихо дышат над волнами и где за ним повсюду будут лететь купидоны, лепеча в ухо советы простодушного бесстыдства, меж тем как этот проклятый челн безвозвратно отдалит его от людей, оставив в краю, населенном лишь химерами его воображения, часто тревожного, часто беспечного, всегда бесплодного. Благоразумие сторожит переправу, пуская в плавание тех, чей нрав и лета сему благоприятны, и зарекая тем, кому следует держаться дальше от этих берегов; к несчастью, благоразумие неповоротливо, а наши мысли опережают сами себя. Он приближается к источнику слез, окруженному рощей, где каждый ствол изрезан несчастными историями любовников; наш герой мог бы прочесть их, если б имел глаза; он мог бы слышать эхо, разносящее по дебрям крик, пение и укор, если б не затворил свой слух для всего, кроме влечений своего сердца. Он думает, что пришел к храму любви, где на алтаре вечно горит чистый пламень – ибо ни возраст, ни опыт никому не мешают принимать за любовь все, что угодно, – но это лишь шаткий дом надежды или обиталище ревности, где он научится смущению, гневу и страху и будет жалкой жертвой исчадьям своего воображения. Наконец этот Тирсис в адском лесу встречает того, в ком думает найти жалость – жалость! слово, о котором ему следовало забыть, едва он ступил на этот порог!..» И он сердито заговорил о том, что надобно было сделать маршалу, дабы уберечь кремонский акведук от тайного захвата.